Неточные совпадения
А. И. Герцена.)] говорит: «Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко
на дворе, стены капитальные», — пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не
было разбора; выходим
на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть — добрались мы наконец до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из всех окон.
Мы все скорей со
двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не
евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто
на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
Не
было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой
был почти всегда мною недоволен, он баловал меня только лет до десяти; товарищей не
было, учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их,
на двор поиграть с дворовыми мальчиками, что
было строго запрещено.
— Что же ты, дурак, сидишь
на дворе,
на морозе, когда
есть топленая комната? Экая скотина! Что вытаращил глаза — ну? Ничего не отвечаешь?
Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали
на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от
двора, многие оставили Россию; почти все хранили в душе живое чувство любви к страдальцам; но его не
было у мужчин, страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
Мы сидели раз вечером с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя
на стопы голосом и рукой каждый стих из Гнедичевой «Илиады», — вдруг
на дворе снег завизжал как-то иначе, чем от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор
на дворе… я вспыхнул в лице, мне
было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.
Лошадей приводили, я с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье
на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о том, где кто сядет, где кто положит свои пожитки; в людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали с места
на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего
было около восьмидесяти верст!).
Мы, разумеется, не сидели с ним
на одном месте, лета брали свое, мы хохотали и дурачились, дразнили Зонненберга и стреляли
на нашем
дворе из лука; но основа всего
была очень далека от пустого товарищества; нас связывала, сверх равенства лет, сверх нашего «химического» сродства, наша общая религия.
Когда мы входили
на университетский
двор, я посмотрел
на моего барона: пухленькие щечки его
были очень бледны, и вообще ему
было плохо.
Мы собрались из всех отделений
на большой университетский
двор; что-то трогательное
было в этой толпящейся молодежи, которой велено
было расстаться перед заразой.
Жена рыдала
на коленях у кровати возле покойника; добрый, милый молодой человек из университетских товарищей, ходивший последнее время за ним, суетился, отодвигал стол с лекарствами, поднимал сторы… я вышел вон,
на дворе было морозно и светло, восходящее солнце ярко светило
на снег, точно будто сделалось что-нибудь хорошее; я отправился заказывать гроб.
С утра частный дом
был наполнен солдатами, эскадрон уланов стоял
на дворе.
Я
выпил, он поднял меня и положил
на постель; мне
было очень дурно, окно
было с двойной рамой и без форточки; солдат ходил в канцелярию просить разрешения выйти
на двор; дежурный офицер велел сказать, что ни полковника, ни адъютанта нет налицо, а что он
на свою ответственность взять не может. Пришлось оставаться в угарной комнате.
Потом комендант разрешил нам иметь чернильницу и гулять по
двору. Бумага давалась счетом
на том условии, чтоб все листы
были целы. Гулять
было дозволено раз в сутки
на дворе, окруженном оградой и цепью часовых, в сопровождении солдата и дежурного офицера.
На монастырском
дворе сидят целые толпы нищих, калек, слепых, всяких уродов, которые хором
поют «Лазаря».
Все это вместе так
было гадко, что я вышел опять
на двор. Исправник выбежал вслед за мной, он держал в одной руке рюмку, в другой бутылку рома и приставал ко мне, чтоб я
выпил.
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то
есть я и мой камердинер Матвей, обогреться к станционному смотрителю.
На дворе было очень морозно и к тому же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности человек, записывал подорожную, сам себе диктуя каждую букву и все-таки ошибаясь. Я снял шубу и ходил по комнате в огромных меховых сапогах, Матвей грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали разбитым и слабым звуком…
…Две молодые девушки (Саша
была постарше) вставали рано по утрам, когда все в доме еще спало, читали Евангелие и молились, выходя
на двор, под чистым небом. Они молились о княгине, о компаньонке, просили бога раскрыть их души; выдумывали себе испытания, не
ели целые недели мяса, мечтали о монастыре и о жизни за гробом.
К тому же все обстоятельства ему способствовали: у нас
был балкон, выходящий
на двор, за которым начинался сад.
На дворе была оттепель, рыхлый снег местами чернел, бесконечная белая поляна лежала с обеих сторон, деревеньки мелькали с своим дымом, потом взошел месяц и иначе осветил все; я
был один с ямщиком и все смотрел и все
был там с нею, и дорога, и месяц, и поляны как-то смешивались с княгининой гостиной. И странно, я помнил каждое слово нянюшки, Аркадия, даже горничной, проводившей меня до ворот, но что я говорил с нею, что она мне говорила, не помнил!
Раз, длинным зимним вечером в конце 1838, сидели мы, как всегда, одни, читали и не читали, говорили и молчали и молча продолжали говорить.
На дворе сильно морозило, и в комнате
было совсем не тепло. Наташа чувствовала себя нездоровой и лежала
на диване, покрывшись мантильей, я сидел возле
на полу; чтение не налаживалось, она
была рассеянна, думала о другом, ее что-то занимало, она менялась в лице.
Между рекомендательными письмами, которые мне дал мой отец, когда я ехал в Петербург,
было одно, которое я десять раз брал в руки, перевертывал и прятал опять в стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо это
было к семидесятилетней знатной, богатой даме; дружба ее с моим отцом шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она
была при
дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой
на отдых, лет тридцать тому назад.
Небольшое село из каких-нибудь двадцати или двадцати пяти
дворов стояло в некотором расстоянии от довольно большого господского дома. С одной стороны
был расчищенный и обнесенный решеткой полукруглый луг, с другой — вид
на запруженную речку для предполагаемой лет за пятнадцать тому назад мельницы и
на покосившуюся, ветхую деревянную церковь, которую ежегодно собирались поправить, тоже лет пятнадцать, Сенатор и мой отец, владевшие этим имением сообща.
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полноте жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не
были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся
на заднем
дворе науки.
Выспавшись в пуховой пропасти, я
на другой день пошел посмотреть город:
на дворе был теплый зимний день», [«Письма из Франции и Италии».
Путешествие наше началось с того, что в Берне я забыл
на почтовом
дворе свою шинель; так как
на мне
был теплый пальто и теплые калоши, то я и не воротился за ней.
В комнате
были разные господа, рядовые капиталисты, члены Народного собрания, два-три истощенных туриста с молодыми усами
на старых щеках, эти вечные лица, пьющие
на водах вино, представляющиеся ко
дворам, слабые и лимфатические отпрыски, которыми иссякают аристократические роды и которые туда же, суются от карточной игры к биржевой.