Неточные совпадения
Граф спросил письмо, отец мой сказал о
своем честном слове лично доставить его; граф обещал спросить у государя и на другой день письменно сообщил, что государь поручил ему
взять письмо для немедленного доставления.
Прежде Макбета у нас была легавая собака Берта; она сильно занемогла, Бакай ее
взял на
свой матрац и две-три недели ухаживал за ней. Утром рано выхожу я раз в переднюю.
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился к Сенатору с просьбой отпустить его за пять тысяч ассигнациями. Сенатор гордился
своим поваром точно так, как гордился
своим живописцем, а вследствие того денег не
взял и сказал повару, что отпустит его даром после
своей смерти.
Высокий плешивый мужчина, он отличался чрезвычайной нечистоплотностью и хвастался
своим знанием агрономии; я думаю, что отец мой именно поэтому его и
взял.
Это «житие» не оканчивается с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал
свое именье незаконному сыну, прося его не забывать бедного брата и помогать ему. У Ивашевых осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири — без помощи, без прав, без отца и матери. Брат Ивашева испросил у Николая позволения
взять детей к себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.
Я чуть не захохотал, но, когда я взглянул перед собой, у меня зарябило в глазах, я чувствовал, что я побледнел и какая-то сухость покрыла язык. Я никогда прежде не говорил публично, аудитория была полна студентами — они надеялись на меня; под кафедрой за столом — «сильные мира сего» и все профессора нашего отделения. Я
взял вопрос и прочел не
своим голосом: «О кристаллизации, ее условиях, законах, формах».
Поплелись наши страдальцы кой-как; кормилица-крестьянка, кормившая кого-то из детей во время болезни матери, принесла
свои деньги, кой-как сколоченные ею, им на дорогу, прося только, чтобы и ее
взяли; ямщики провезли их до русской границы за бесценок или даром; часть семьи шла, другая ехала, молодежь сменялась, так они перешли дальний зимний путь от Уральского хребта до Москвы.
Огарев сам свез деньги в казармы, и это сошло с рук. Но молодые люди вздумали поблагодарить из Оренбурга товарищей и, пользуясь случаем, что какой-то чиновник ехал в Москву, попросили его
взять письмо, которое доверить почте боялись. Чиновник не преминул воспользоваться таким редким случаем для засвидетельствования всей ярости
своих верноподданнических чувств и представил письмо жандармскому окружному генералу в Москве.
Я выпил, он поднял меня и положил на постель; мне было очень дурно, окно было с двойной рамой и без форточки; солдат ходил в канцелярию просить разрешения выйти на двор; дежурный офицер велел сказать, что ни полковника, ни адъютанта нет налицо, а что он на
свою ответственность
взять не может. Пришлось оставаться в угарной комнате.
Он до того разлюбезничался, что рассказал мне все
свои семейные дела, даже семилетнюю болезнь жены. После завтрака он с гордым удовольствием
взял с вазы, стоявшей на столе, письмо и дал мне прочесть «стихотворение» его сына, удостоенное публичного чтения на экзамене в кадетском корпусе. Одолжив меня такими знаками несомненного доверия, он ловко перешел к вопросу, косвенно поставленному, о моем деле. На этот раз я долею удовлетворил городничего.
— Плохо, — сказал он, — мир кончается, — раскрыл
свою записную книжку и вписал: «После пятнадцатилетней практики в первый раз встретил человека, который не
взял денег, да еще будучи на отъезде».
С
своей стороны, дикое, грубое, невежественное православие
взяло верх. Его проповедовал новгородский архимандрит Фотий, живший в какой-то — разумеется, не телесной — близости с графиней Орловой. Дочь знаменитого Алексея Григорьевича, задушившего Петра III, думала искупить душу отца, отдавая Фотию и его обители большую часть несметного именья, насильственно отнятого у монастырей Екатериной, и предаваясь неистовому изуверству.
— Ну-тка, ну-тка, покажи нам
свою прыть! — сказал я молодому парню, лихо сидевшему на облучке в нагольном тулупе и несгибаемых рукавицах, которые едва ему дозволяли настолько сблизить пальцы, чтобы
взять пятиалтынный из моих рук.
Когда она пришла к ней, больная
взяла ее руку, приложила к
своему лбу и повторяла: «Молитесь обо мне, молитесь!» Молодая девушка, сама вся в слезах, начала вполслуха молитву — больная отошла в продолжение этого времени.
Я молча
взял ее руку, слабую, горячую руку; голова ее, как отяжелевший венчик, страдательно повинуясь какой-то силе, склонилась на мою грудь, она прижала
свой лоб и мгновенно исчезла.
— Вот вдали-то, видите, чернеет, это самый он и есть, и барышня с ним, шляпки-то не
взяли, так уже господин Кетчер
свою дали, благо соломенная.
Заставить, чтоб мать желала смерти
своего ребенка, а иногда и больше — сделать из нее его палача, а потом ее казнить нашим палачом или покрыть ее позором, если сердце женщины
возьмет верх, — какое умное и нравственное устройство!
Внутренний мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «
Возьмите его, он не мой». Но в то же время прижимает его к себе так, что если б можно, она убежала бы с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя мира, а
своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Никогда не
возьму я на себя той ответственности, которую ты мне даешь, никогда! У тебя есть много
своего, зачем же ты так отдаешься в волю мою? Я хочу, чтоб ты сделала из себя то, что можешь из себя сделать, с
своей стороны, я берусь способствовать этому развитию, отнимать преграды.
Какая верность
своим началам, какая неустрашимая последовательность, ловкость в плавании между ценсурными отмелями, и какая смелость в нападках на литературную аристократию, на писателей первых трех классов, на статс-секретарей литературы, готовых всегда
взять противника не мытьем — так катаньем, не антикритикой — так доносом.
Я улыбнулся и сказал ей, чтобы она приготовляла
свои пожитки. Я знал, что моему отцу было все равно, кого я
возьму с собой.
Пока оно было в несчастном положении и соединялось с светлой закраиной аристократии для защиты
своей веры, для завоевания
своих прав, оно было исполнено величия и поэзии. Но этого стало ненадолго, и Санчо Панса, завладев местом и запросто развалясь на просторе, дал себе полную волю и потерял
свой народный юмор,
свой здравый смысл; вульгарная сторона его натуры
взяла верх.
Такую роль недоросля мне не хотелось играть, я сказал, что дал слово, и
взял чек на всю сумму. Когда я приехал к нотариусу, там, сверх свидетелей, был еще кредитор, приехавший получить
свои семьдесят тысяч франков. Купчую перечитали, мы подписались, нотариус поздравил меня парижским домохозяином, — оставалось вручить чек.
Видя такое эксцентрическое любопытство цюрихской полиции, я отказался от предложения г. Авигдора послать новое свидетельство, которое он очень любезно предложил мне сам
взять. Я не хотел доставить этого удовольствия цюрихской полиции, потому что она, при всей важности
своего положения, все же не имеет права ставить себя полицией международной, и потому еще, что требование ее не только обидно для меня, но и для Пиэмонта.
Тогда Фогт собрал всех
своих друзей, профессоров и разные бернские знаменитости, рассказал им дело, потом позвал
свою дочь и Кудлиха,
взял их руки, соединил и сказал присутствовавшим...
Притом костюм его чрезвычайно важен, вкрасной рубашке народ узнает себя и
своего. Аристократия думает, что, схвативши его коня под уздцы, она его поведет куда хочет и, главное, отведет от народа; но народ смотрит на красную рубашку и рад, что дюки, маркизы и лорды пошли в конюхи и официанты к революционному вождю,
взяли на себя должности мажордомов, пажей и скороходов при великом плебее в плебейском платье.