Неточные совпадения
Приехавши
в небольшую ярославскую деревеньку около
ночи, отец мой застал нас
в крестьянской избе (господского дома
в этой деревне не было), я спал на лавке под окном, окно затворялось плохо, снег, пробиваясь
в щель, заносил часть скамьи и лежал, не таявши, на оконнице.
Справедливее следует исключить каких-нибудь временщиков, фаворитов и фавориток, барских барынь, наушников; но, во-первых, они составляют исключение, это — Клейнмихели конюшни, Бенкендорфы от погреба, Перекусихины
в затрапезном платье, Помпадур на босую ногу; сверх того, они-то и ведут себя всех лучше, напиваются только
ночью и платья своего не закладывают
в питейный дом.
Толочанов, должно быть, очень любил ее; он с этого времени впал
в задумчивость, близкую к помешательству, прогуливал
ночи и, не имея своих средств, тратил господские деньги; когда он увидел, что нельзя свести концов, он 31 декабря 1821 года отравился.
Вслед за тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по всем передним сенаторов и присутственных мест, по которым он ездил с утра до
ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись после обеда, сообщил мне, что
в Петербурге был бунт и что по Галерной стреляли «
в пушки».
С утра он должен был работать
в крепости до вечера; когда наступала
ночь, он брал письмецо Ивашева и отправлялся, несмотря ни на бураны, ни на свою усталь, и возвращался к рассвету на свою работу.
Несмотря на то что политические мечты занимали меня день и
ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал
в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть.
Мы не знали всей силы того, с чем вступали
в бой, но бой приняли. Сила сломила
в нас многое, но не она нас сокрушила, и ей мы не сдались несмотря на все ее удары. Рубцы, полученные от нее, почетны, — свихнутая нога Иакова была знамением того, что он боролся
ночью с богом.
После Сенатора отец мой отправлялся
в свою спальную, всякий раз осведомлялся о том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ, изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер приготовлял на столике возле постели целый арсенал разных вещей: склянок, ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал с час времени Бурьенна, «Memorial de S-te Helene» и вообще разные «Записки», засим наступала
ночь.
Раз как-то товарищ попечителя Панин, брат министра юстиции, верный своим конногвардейским привычкам, вздумал обойти
ночью рундом государственную тюрьму
в университетском подвале.
Итак, первые
ночи, которые я не спал
в родительском доме, были проведены
в карцере. Вскоре мне приходилось испытать другую тюрьму, и там я просидел не восемь дней, а девять месяцев, после которых поехал не домой, а
в ссылку. Но до этого далеко.
Мы стали спрашивать, казеннокоштные студенты сказали нам по секрету, что за ним приходили
ночью, что его позвали
в правление, потом являлись какие-то люди за его бумагами и пожитками и не велели об этом говорить.
Прошло несколько месяцев; вдруг разнесся
в аудитории слух, что схвачено
ночью несколько человек студентов — называли Костенецкого, Кольрейфа, Антоновича и других; мы их знали коротко, — все они были превосходные юноши.
Но рядом с его светлой, веселой комнатой, обитой красными обоями с золотыми полосками,
в которой не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел сказать — яств и питий, но остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые
ночи напролет, а иногда целые
ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом,
в котором мы чуть ли не впервые научились уважать семейную жизнь.
Одной февральской
ночью, часа
в три, жена Вадима прислала за мной; больному было тяжело, он спрашивал меня, я подошел к нему и тихо взял его за руку, его жена назвала меня, он посмотрел долго, устало, не узнал и закрыл глаза.
Пока еще не разразилась над нами гроза, мой курс пришел к концу. Обыкновенные хлопоты, неспаные
ночи для бесполезных мнемонических пыток, поверхностное учение на скорую руку и мысль об экзамене, побеждающая научный интерес, все это — как всегда. Я писал астрономическую диссертацию на золотую медаль и получил серебряную. Я уверен, что я теперь не
в состоянии был бы понять того, что тогда писал и что стоило вес серебра.
И вот
в одну
ночь, часа
в три, ректор будит Полежаева, велит одеться
в мундир и сойти
в правление. Там его ждет попечитель. Осмотрев, все ли пуговицы на его мундире и нет ли лишних, он без всякого объяснения пригласил Полежаева
в свою карету и увез.
…Неизвестность и бездействие убивали меня. Почти никого из друзей не было
в городе, узнать решительно нельзя было ничего. Казалось, полиция забыла или обошла меня. Очень, очень было скучно. Но когда все небо заволокло серыми тучами и длинная
ночь ссылки и тюрьмы приближалась, светлый луч сошел на меня.
Цынский был на пожаре, следовало ждать его возвращения; мы приехали часу
в десятом вечера;
в час
ночи меня еще никто не спрашивал, и я все еще преспокойно сидел
в передней с зажигателями.
Мне по
ночам грезились эти звуки, и я просыпался
в исступлении, думая, что страдальцы эти
в нескольких шагах от меня лежат на соломе,
в цепях, с изодранной, с избитой спиной — и наверное без всякой вины.
Он поблагодарил, да и указал дом,
в котором жил офицер, и говорит: «Вы
ночью станьте на мосту, она беспременно пойдет к нему, вы ее без шума возьмите, да и
в реку».
В начале зимы его перевезли
в Лефортовский гошпиталь; оказалось, что
в больнице не было ни одной пустой секретной арестантской комнаты; за такой безделицей останавливаться не стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного
в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова была температура зимой
в каменном чулане, можно понять из того, что часовой
ночью до того изнемог от стужи, что пошел
в коридор погреться к печи, прося Сатина не говорить об этом дежурному.
Тюфяев все время просидел безвыходно
в походной канцелярии и a la Lettre не видал ни одной улицы
в Париже. День и
ночь сидел он, составляя и переписывая бумаги с достойным товарищем своим Клейнмихелем.
«La regina en aveva molto!», [«У царицы их было много!» (ит.)] — говорит импровизатор
в «Египетских
ночах» Пушкина…
Женатый на цыганке, известной своим голосом и принадлежавшей к московскому табору, он превратил свой дом
в игорный, проводил все время
в оргиях, все
ночи за картами, и дикие сцены алчности и пьянства совершались возле колыбели маленькой Сарры.
Но
в эту
ночь, как нарочно, загорелись пустые сараи, принадлежавшие откупщикам и находившиеся за самым Машковцевым домом. Полицмейстер и полицейские действовали отлично; чтоб спасти дом Машковцева, они даже разобрали стену конюшни и вывели, не опаливши ни гривы, ни хвоста, спорную лошадь. Через два часа полицмейстер, парадируя на белом жеребце, ехал получать благодарность особы за примерное потушение пожара. После этого никто не сомневался
в том, что полицмейстер все может сделать.
Витберг был тогда молодым художником, окончившим курс и получившим золотую медаль за живопись. Швед по происхождению, он родился
в России и сначала воспитывался
в горном кадетском корпусе. Восторженный, эксцентрический и преданный мистицизму артист; артист читает манифест, читает вызовы — и бросает все свои занятия. Дни и
ночи бродит он по улицам Петербурга, мучимый неотступной мыслию, она сильнее его, он запирается
в своей комнате, берет карандаш и работает.
«…Мое ребячество было самое печальное, горькое, сколько слез пролито, не видимых никем, сколько раз, бывало,
ночью, не понимая еще, что такое молитва, я вставала украдкой (не смея и молиться не
в назначенное время) и просила бога, чтоб меня кто-нибудь любил, ласкал.
А между тем слова старика открывали перед молодым существом иной мир, иначе симпатичный, нежели тот,
в котором сама религия делалась чем-то кухонным, сводилась на соблюдение постов да на хождение
ночью в церковь, где изуверство, развитое страхом, шло рядом с обманом, где все было ограничено, поддельно, условно и жало душу своей узкостью.
Я уверен, что она
ночью в постели больше преподавала, как следует спать, нежели спала.
Утром Матвей подал мне записку. Я почти не спал всю
ночь, с волнением распечатал я ее дрожащей рукой. Она писала кротко, благородно и глубоко печально; цветы моего красноречия не скрыли аспика, [аспида (от фр. aspic).]
в ее примирительных словах слышался затаенный стон слабой груди, крик боли, подавленный чрезвычайным усилием. Она благословляла меня на новую жизнь, желала нам счастья, называла Natalie сестрой и протягивала нам руку на забвение прошедшего и на будущую дружбу — как будто она была виновата!
В три четверти десятого явился Кетчер
в соломенной шляпе, с измятым лицом человека, не спавшего целую
ночь. Я бросился к нему и, обнимая его, осыпал упреками. Кетчер, нахмурившись, посмотрел на меня и спросил...
Опасность могла только быть со стороны тайной полиции, но все было сделано так быстро, что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет
в голову, чтоб человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел
в Перовом трактире, где народ толчется с утра до
ночи.
Когда мы с священником приехали 9 мая к архиерею, нам послушник его объявил, что он с утра уехал
в свой загородный дом и до
ночи не будет.
У нас было три комнаты, мы сели
в гостиной за небольшим столиком и, забывая усталь последних дней, проговорили часть
ночи…
Раз
ночью слышу, чья-то рука коснулась меня, открываю глаза. Прасковья Андреевна стоит передо мной
в ночном чепце и кофте, со свечой
в руках, она велит послать за доктором и за «бабушкой». Я обмер, точно будто эта новость была для меня совсем неожиданна. Так бы, кажется, выпил опиума, повернулся бы на другой бок и проспал бы опасность… но делать было нечего, я оделся дрожащими руками и бросился будить Матвея.
В «Страшном суде» Сикстинской капеллы,
в этой Варфоломеевской
ночи на том свете, мы видим сына божия, идущего предводительствовать казнями; он уже поднял руку… он даст знак, и пойдут пытки, мученья, раздастся страшная труба, затрещит всемирное аутодафе; но — женщина-мать, трепещущая и всех скорбящая, прижалась
в ужасе к нему и умоляет его о грешниках; глядя на нее, может, он смягчится, забудет свое жестокое «женщина, что тебе до меня?» и не подаст знака.
Меня никто не упрекал
в праздности, кое-что из сделанного мною нравилось многим; а знают ли, сколько во всем сделанном мною отразились наши беседы, наши споры,
ночи, которые мы праздно бродили по улицам и полям или еще более праздно проводили за бокалом вина?
Толковали же они об них беспрестанно, нет параграфа во всех трех частях «Логики»,
в двух «Эстетики», «Энциклопедии» и пр., который бы не был взят отчаянными спорами нескольких
ночей.
Губернатор превратил свой дом
в застенок, с утра до
ночи возле его кабинета пытали людей.
Я был похож на человека, которого вдруг разбудили середь
ночи и сообщили ему, прежде чем он совсем проснулся, что-то страшное: он уже испуган, дрожит, но еще не понимает,
в чем дело.
Мы переехали
в Москву. Пиры шли за пирами… Возвратившись раз поздно
ночью домой, мне приходилось идти задними комнатами. Катерина отворила мне дверь. Видно было, что она только что оставила постель, щеки ее разгорелись ото сна; на ней была наброшена шаль; едва подвязанная густая коса готова была упасть тяжелой волной… Дело было на рассвете. Она взглянула на меня и, улыбаясь, сказала...
Мы быстро сблизились и видались почти каждый день;
ночи сидели мы до рассвета, болтая обо всякой всячине…
в эти-то потерянные часы и ими люди срастаются так неразрывно и безвозвратно.
Оно написано
в памятную мне
ночь.
«Письмо» Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся
в темную
ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, — все равно, надобно было проснуться.
Сверх участников
в спорах, сверх людей, имевших мнения, на эти вечера приезжали охотники, даже охотницы, и сидели до двух часов
ночи, чтоб посмотреть, кто из матадоров кого отделает и как отделают его самого; приезжали
в том роде, как встарь ездили на кулачные бои и
в амфитеатр, что за Рогожской заставой.
В глухую
ночь, когда «Москвитянин» тонул и «Маяк» не светил ему больше из Петербурга, Белинский, вскормивши своей кровью «Отечественные записки», поставил на ноги их побочного сына и дал им обоим такой толчок, что они могли несколько лет продолжать свой путь с одними корректорами и батырщиками, литературными мытарями и книжными грешниками.
Я ему заметил, что
в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что места останутся, кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы начали перегружаться с детьми и с пожитками
ночью,
в мокром снегу. На следующей станции та же история, и кондуктор уже не давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять мест».
Я не помню, чтоб я когда-нибудь страдал столько от холода, как
в эту
ночь.
Авигдора, этого О'Коннеля Пальоне (так называется сухая река, текущая
в Ницце), посадили
в тюрьму,
ночью ходили патрули, и народ ходил, те и другие пели песни, и притом одни и те же, — вот и все. Нужно ли говорить, что ни я, ни кто другой из иностранцев не участвовал
в этом семейном деле тарифов и таможен. Тем не менее интендант указал на несколько человек из рефюжье как на зачинщиков, и
в том числе на меня. Министерство, желая показать пример целебной строгости, велело меня прогнать вместе с другими.
Лондон ждет приезжего часов семь на ногах, овации растут с каждым днем; появление человека
в красной рубашке на улице делает взрыв восторга, толпы провожают его
ночью,
в час, из оперы, толпы встречают его утром,
в семь часов, перед Стаффорд Гаузом.