В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не плакал — в то время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе
не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за Old Port.
Неточные совпадения
Все эти милые слабости встречаются в форме еще грубейшей у чиновников, стоящих за четырнадцатым классом, у дворян, принадлежащих
не царю, а помещикам. Но чем они
хуже других как сословие — я
не знаю.
Ни Сенатор, ни отец мой
не теснили особенно дворовых, то есть
не теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому часто груб и несправедлив; но он так мало имел с ними соприкосновения и так мало ими занимался, что они почти
не знали друг друга. Отец мой докучал им капризами,
не пропускал ни взгляда, ни слова, ни движения и беспрестанно учил; для русского человека это часто
хуже побоев и брани.
Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин)
не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие
хуже — бескорыстно.
Я, стало быть, вовсе
не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка,
не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил
хуже и
хуже, словом, дома было тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки
не бросаются в глаза. Сенатор после раздела, на
худой конец, был пять раз в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и
не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то
худо будет. Вы
не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву
не поможете, а сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
Мы ехали,
не останавливаясь; жандарму велено было делать
не менее двухсот верст в сутки. Это было бы сносно, но только
не в начале апреля. Дорога местами была покрыта льдом, местами водой и грязью; притом, подвигаясь к Сибири, она становилась
хуже и
хуже с каждой станцией.
— Вы едете к страшному человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь как можно более. Если он вас полюбит,
плохая вам рекомендация; если же возненавидит, так уж он вас доедет, клеветой, ябедой,
не знаю чем, но доедет, ему это ни копейки
не стоит.
Канцелярия была без всякого сравнения
хуже тюрьмы.
Не матерьяльная работа была велика, а удушающий, как в собачьем гроте, воздух этой затхлой среды и страшная, глупая потеря времени, вот что делало канцелярию невыносимой. Аленицын меня
не теснил, он был даже вежливее, чем я ожидал, он учился в казанской гимназии и в силу этого имел уважение к кандидату Московского университета.
Бедный,
худой, высокий и плешивый диакон был один из тех восторженных мечтателей, которых
не лечат ни лета, ни бедствия, напротив, бедствия их поддерживают в мистическом созерцании. Его вера, доходившая до фанатизма, была искренна и
не лишена поэтического оттенка. Между им — отцом голодной семьи — и сиротой, кормимой чужим хлебом, тотчас образовалось взаимное пониманье.
Отец мой отказался, говоря, что у него своих забот много, что вовсе
не нужно придавать случившемуся такой важности и что он
плохой судья в делах сердечных.
Половина десятого — нет, он
не будет; больной, верно,
хуже, что мне делать?
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам
не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам
не к
худу.
Сначала были деньги, я всего накупила ему в самых больших магазейнах, а тут пошло
хуже да
хуже, я все снесла «на крючок»; мне советовали отдать малютку в деревню; оно, точно, было бы лучше — да
не могу; я посмотрю на него, посмотрю — нет, лучше вместе умирать; хотела места искать, с ребенком
не берут.
— Вы их еще
не знаете, — говаривала она мне, провожая киваньем головы разных толстых и
худых сенаторов и генералов, — а уж я довольно на них насмотрелась, меня
не так легко провести, как они думают; мне двадцати лет
не было, когда брат был в пущем фавёре, императрица меня очень ласкала и очень любила.
Это был кризис, болезненный переход из юности в совершеннолетие. Она
не могла сладить с мыслями, точившими ее, она была больна,
худела, — испуганный, упрекая себя, стоял я возле и видел, что той самодержавной власти, с которой я мог прежде заклинать мрачных духов, у меня нет больше, мне было больно это и бесконечно жаль ее.
Жалобы на слуг, которые мы слышим ежедневно, так же справедливы, как жалобы слуг на господ, и это
не потому, чтоб те и другие сделались
хуже, а потому, что их отношение больше и больше приходит в сознание. Оно удручительно для слуги и развращает барина.
Вечером я был в небольшом, грязном и
плохом театре, но я и оттуда возвратился взволнованным
не актерами, а публикой, состоявшей большей частью из работников и молодых людей; в антрактах все говорили громко и свободно, все надевали шляпы (чрезвычайно важная вещь, — столько же, сколько право бороду
не брить и пр.).
Революция пала, как Агриппина, под ударами своих детей и, что всего
хуже, без их сознания; героизма, юношеского самоотвержения было больше, чем разумения, и чистые, благородные жертвы пали,
не зная за что.
Англичане это знают и потому
не оставляют битые колеи и выносят
не только тяжелые, но,
хуже того, смешные неудобства своего готизма, боясь всякой перемены.
Но после моего отъезда старейшины города Цюриха узнали, что я вовсе
не русский граф, а русский эмигрант и к тому же приятель с радикальной партией, которую они терпеть
не могли, да еще и с социалистами, которых они ненавидели, и, что
хуже всего этого вместе, что я человек нерелигиозный и открыто признаюсь в этом.
Немец сел против меня и трагически начал мне рассказывать, как его патрон-француз надул, как он три года эксплуатировал его, заставляя втрое больше работать, лаская надеждой, что он его примет в товарищи, и вдруг,
не говоря
худого слова, уехал в Париж и там нашел товарища. В силу этого немец сказал ему, что он оставляет место, а патрон
не возвращается…