Неточные совпадения
— И! что это
за рассказы, уж столько раз слышали, да и почивать пора, лучше завтра пораньше встанете, —
отвечала обыкновенно старушка, которой столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне — его слушать.
Далес, толстый старик
за шестьдесят лет, с чувством глубокого сознания своих достоинств, но и с не меньше глубоким чувством скромности
отвечал, что «он не может судить о своих талантах, но что часто давал советы в балетных танцах au grand opera!».
— У Буйс, на Кузнецкой мост, — отрывисто
отвечал Карл Иванович, несколько пикированный, и ставил одну ногу на другую, как человек, готовый постоять
за себя.
«Я с вами примирился
за ваши „Письма об изучении природы“; в них я понял (насколько человеческому уму можно понимать) немецкую философию — зачем же, вместо продолжения серьезного труда, вы пишете сказки?» Я
отвечал ему несколькими дружескими строками — тем наши сношения и кончились.
Лесовский призвал Огарева, Кетчера, Сатина, Вадима, И. Оболенского и прочих и обвинил их
за сношения с государственными преступниками. На замечание Огарева, что он ни к кому не писал, а что если кто к нему писал, то
за это он
отвечать не может, к тому же до него никакого письма и не доходило, Лесовский
отвечал...
— До завтра, —
ответил я… и долго смотрел вслед
за исчезавшим образом ее.
— Я здешний городничий, —
ответил незнакомец голосом, в котором звучало глубокое сознание высоты такого общественного положения. — Прошу покорно, я с часу на час жду товарища министра, — а тут политические арестанты по улицам прогуливаются. Да что же это
за осел жандарм!
— Вам это ни копейки не стоит, —
отвечал доктор, —
за кого я вас принимаю, а дело в том, что я шестой год веду книжку, и ни один человек еще не заплатил в срок, да никто почти и после срока не платил.
— Именно поэтому-то и надобно их выписать, —
отвечал он. — Если б гранитная каменоломня была на Москве-реке, что
за чудо было бы их поставить.
Судьбу твою, мученик, думал я, узнают в Европе, я тебе
за это
отвечаю.
— Да-с, вступаю в законный брак, —
ответил он застенчиво. Я удивлялся героической отваге женщины, решающейся идти
за этого доброго, но уж чересчур некрасивого человека. Но когда, через две-три недели, я увидел у него в доме девочку лет восьмнадцати, не то чтоб красивую, но смазливенькую и с живыми глазками, тогда я стал смотреть на него как на героя.
— Голубчик мой, —
отвечала испуганная княгиня, — ты знаешь, что она мне и как она
за мной ходит.
— Успокойся, успокойся, все перемелется. Ты постарайся, чтоб сестра перестала сердиться на тебя, она женщина больная, надобно ей уступить, она ведь все ж добра тебе желает; ну, а насильно тебя замуж не отдадут,
за это я тебе
отвечаю.
Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться
за эти проклятые практические вопросы, с которыми трудно ладить и на которые надобно было
отвечать положительно.
Впрочем, он сам положительно
отвечать не мог, бегал в сенат
за инструкциями и, наконец получивши их, просил «задаточку».
— Вы меня просто стращаете, —
отвечал я. — Как же это возможно
за такое ничтожное дело сослать семейного человека
за тысячу верст, да и притом приговорить, осудить его, даже не спросив, правда или нет?
— Я вам объявляю монаршую волю, а вы мне
отвечаете рассуждениями. Что
за польза будет из всего, что вы мне скажете и что я вам скажу — это потерянные слова. Переменить теперь ничего нельзя, что будет потом, долею зависит от вас. А так как вы напомнили об вашей первой истории, то я особенно рекомендую вам, чтоб не было третьей, так легко в третий раз вы, наверно, не отделаетесь.
Сорок лет спустя я видел то же общество, толпившееся около кафедры одной из аудиторий Московского университета; дочери дам в чужих каменьях, сыновья людей, не смевших сесть, с страстным сочувствием следили
за энергической, глубокой речью Грановского,
отвечая взрывами рукоплесканий на каждое слово, глубоко потрясавшее сердца смелостью и благородством.
— Болен, —
отвечал я, встал, раскланялся и уехал. В тот же день написал я рапорт о моей болезни, и с тех пор нога моя не была в губернском правлении. Потом я подал в отставку «
за болезнию». Отставку мне сенат дал, присовокупив к ней чин надворного советника; но Бенкендорф с тем вместе сообщил губернатору что мне запрещен въезд в столицы и велено жить в Новгороде.
Староста, важный мужик, произведенный Сенатором и моим отцом в старосты
за то, что он был хороший плотник, не из той деревни (следственно, ничего в ней не знал) и был очень красив собой, несмотря на шестой десяток, — погладил свою бороду, расчесанную веером, и так как ему до этого никакого дела не было,
отвечал густым басом, посматривая на меня исподлобья...
«Хотите вы сегодня в театр или
за город?» — «Как вы хотите», —
отвечает другой, и оба не знают, что делать, ожидая с нетерпением, чтоб какое-нибудь обстоятельство решило
за них, куда идти и куда нет.
Он горячо принялся
за дело, потратил много времени, переехал для этого в Москву, но при всем своем таланте не мог ничего сделать. «Москвитянин» не
отвечал ни на одну живую, распространенную в обществе потребность и, стало быть, не мог иметь другого хода, как в своем кружке. Неуспех должен был сильно огорчить Киреевского.
Дорога от Кенигсберга до Берлина очень длинна; мы взяли семь мест в дилижансе и отправились. На первой станции кондуктор объявил, чтобы мы брали наши пожитки и садились в другой дилижанс, благоразумно предупреждая, что
за целость вещей он не
отвечает.
Николай раз на смотру, увидав молодца флангового солдата с крестом, спросил его: «Где получил крест?» По несчастью, солдат этот был из каких-то исшалившихся семинаристов и, желая воспользоваться таким случаем, чтоб блеснуть красноречием,
отвечал: «Под победоносными орлами вашего величества». Николай сурово взглянул на него, на генерала, надулся и прошел. А генерал, шедший
за ним, когда поравнялся с солдатом, бледный от бешенства, поднял кулак к его лицу и сказал: «В гроб заколочу Демосфена!»
Гарибальди ему
отвечал сначала, что он здоров, но министр финансов не мог принять случайный факт его здоровья
за оправдание и доказывал, по Фергуссону, что он болен, и это с документом в руке.
— Вы едете? — сказал я и взял его
за руку. Гарибальди пожал мою руку и
отвечал печальным голосом...