Неточные совпадения
Родился
я в глухих Сямских лесах Вологодской губернии, где отец после окончания курса семинарии был помощником управляющего лесным имением графа Олсуфьева, а управляющим был черноморский казак Петро Иванович Усатый, в 40-х годах променявший кубанские плавни на леса севера и одновременно фамилию Усатый на Мусатов, так, по крайней мере, адресовали ему письма из барской конторы, между
тем как на письмах с Кубани значилось Усатому.
Много лет спустя, будучи на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов,
я слыхал эту интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтверждающую пребывание в Сечи Лжедимитрия: когда на коронацию Димитрия, рассказывали старики кубанцы, прибыли наши запорожцы почетными гостями,
то их расположили возле самого Красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня, а рядом поставили скамейку, с которой царь, поддерживаемый боярами, должен был садиться.
Мы продолжали жить в
той же квартире с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где
я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и деда с давних времен.
Он учил
меня лазить по деревьям, обучал плаванию, гимнастике и
тем стремительным приемам, которыми
я побеждал не только сверстников, а и великовозрастных.
— Храни тайно. Никому не показывай приемов, а
то они силу потеряют, — наставлял
меня Китаев, и
я слушал его.
Особенно это почувствовалось в
то время, когда отец с матерью уехали года на два в город Никольск на новую службу по судебному ведомству, а
я переселился в семью Разнатовских.
По обыкновению
та и другая
то и дело пияли
меня: не ешь с ножа, и не ломай хлеб на скатерть, и ложку не держи, как мужик…
Защитником моим был Николай Разнатовский, иногда наезжавший из имения, да живший вместе с нами его брат, Семен Ильич, служивший на телеграфе, простой, милый человек, а во время каникул — третий брат, Саша Разнатовский, студент Петербургского университета;
тот прямо подружился со
мной, гимназистом 2-го класса.
В семье Разнатовских, по крайней мере при
мне, с
тех пор не упоминали имени Саши, а ссыльный Николай Михайлович Васильев, мой репетитор, говорил, что Саша бежал за границу и переменил имя.
— Сними, а
то надо
мной и так уже смеются!
Около
того же времени исчез сын богатого вологодского помещика, Левашов, большой друг Саши, часто бывавший у нас. Про него потом говорили, что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях, ехавшего вниз на пароходе среди рабочих.
Мне Левашов очень памятен — от него первого
я услыхал новое о Стеньке Разине, о котором до
той поры
я знал, что он был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах Великим постом. В гимназии о нем учили тоже не больше этого.
Меня вообще в разговорах не стеснялись. Саша и мой репетитор Николай Васильев раз навсегда предупредили
меня, чтобы
я молчал о
том, что слышу, и что все это
мне для будущего надо знать. Конечно,
я тоже гордо чувствовал себя заговорщиком, хотя мало что понимал.
Я как раз пришел к разговору о Стеньке. Левашов говорил о нем с таким увлечением, что
я сидел, раскрыв рот. Помню...
Читал
я тоже мало, и если увлекался,
то более всего Майн-Ридом и Купером.
А ушкуйником
меня прозвали в гимназии по случаю
того, что
я в прошлом году убил медведя.
Вдруг под снегом раздалось рычанье, а потом рев… Лесник, упершись шестом в снег, прямо с дерева перепрыгнул к нам на утоптанное место. В
тот же момент из-под снега выросла почти до половины громадная фигура медведя.
Я, не отдавая себе отчета, прицелился и спустил оба курка.
Но зато ни один триумфатор не испытывал
того, что ощущал
я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимназии
меня окружили товарищи, расспросам конца не было, и потом как
я гордился, когда на
меня указывали и говорили: «Медведя убил!» А учитель истории Н.
Я. Соболев на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко
мне...
Ушкуйник-то ушкуйником, а вот кто такой Никитушка Ломов, — заинтересовало
меня. Когда
я спросил об этом Николая Васильева,
то он сказал
мне: «Погоди, узнаешь!» — И через несколько дней принес
мне запрещенную тогда книгу Чернышевского «Что делать?».
Бытовые подробности японской жизни
меня, тогда искавшего только сказочного героизма, не интересовали, — а вот историю его корабельной жизни и побега
я и теперь помню до мелочей,
тем более что через много лет
я встретил человека, который играл большую роль в судьбе Китаева во время самого разгара его отчаянной жизни.
Гляжу, а это
тот самый матрос, которого наказать хотели… Оказывается, все-таки Фофан простил его по болезни… Поцеловал
я его, вышел на палубу; ночь темная, волны гудят, свищут, море злое, да все-таки лучше расстрела… Нырнул на счастье, да и очутился на необитаемом острове… Потом ушел в Японию с ихними рыбаками, а через два года на «Палладу» попал, потом в Китай и в Россию вернулся.
Мой отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы с ним были вместе с
тем большими друзьями, ходили на охоту и по нескольку дней, товарищами, проводили в лесах и болотах. В 12 лет
я отлично стрелял и дробью и пулей, ездил верхом и был неутомим на лыжах. Но все-таки
я был безобразник, и будь у
меня такой сын теперь, в XX веке,
я, несмотря ни на что, обязательно порол бы его.
Когда отец женился во второй раз, муштровала
меня аристократическая родня мачехи, ее сестры, да какая-то баронесса Матильда Ивановна, с коричневым старым псом Жужу!.. В первый раз
меня выпороли за
то, что
я, купив сусального золота, вызолотил и высеребрил Жужу такие места, которые у собак совершенно не принято золотить и серебрить.
По вечерам они уходили в старую беседку, в
ту самую, где
меня пороли, и мирно беседовали вдвоем.
За
то, что он фискалил и жаловался на
меня,
я посадил его в чан, где на дне была вода и куда
я накидал полсотни лягушек.
Молодой ум вечно кипел сомнениями. Учишь в Законе Божием, что кит проглотил пророка Иону, а в
то же время учитель естественной истории Камбала рассказывает, что у кита такое маленькое горло, что он может глотать только мелкую рыбешку.
Я к отцу Николаю. Рассказываю.
В театр впервые
я попал зимой 1865 года, и о театре до
того времени не имел никакого понятия, разве кроме
того, что читал афиши на стенах и заборах. Дома у нас никогда не говорили о театре и не посещали его, а мы, гимназисты первого класса, только дрались на кулачки и делали каверзы учителям и сторожу Онисиму.
Вот только эти два лица и остались тогда в моей памяти, и с обоими из них
я впоследствии не раз встречался и вспоминал
то огромное впечатление, которое они на
меня тогда произвели. И говорил
мне тогда Мельников...
Так вот какие две знаменитости
того времени произвели на
меня впечатление и заставили полюбить театр.
— Не подходи ко
мне с отвагою, а
то проколю тебя сею шпагою, — повторяли мы ежедневно и много лет при всяком удобном случае, причем шпагу изображала ручка или карандаш.
Засецкий, первый ученик, отвечает великолепно и получает
ту же пятерку, что и
я…
Из
того, что
я учил и кто учил, осталось в памяти мало хорошего. Только историк и географ Николай Яковлевич Соболев был яркой звездочкой в мертвом пространстве. Он учил шутя и требовал, чтобы ученики не покупали пособий и учебников, а слушали его. И все великолепно знали историю и географию...
Та завизжала
Я догнал мальчишку, свалил его и побил.
Это был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда
я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участились холерные случаи, которые главным образом проявлялись среди прибрежного рабочего народа, среди зимогоров-грузчиков. Холера помогла
мне выполнить заветное желание попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в
те самые, о которых Некрасов сказал: «
То бурлаки идут бичевой…»
Я ходил по Тверицам, любовался красотой нагорного Ярославля, по
ту сторону Волги, дымившими у пристаней пассажирскими пароходами,
то белыми,
то розовыми, караваном баржей, тянувшихся на буксире… А где же бурлаки?
— Еще ветру нет, а
то искупало бы! — обернулся ко
мне Улан.
Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом «юшку»,
то есть жидкий навар из пшена с «поденьем», льняным черным маслом, а потом густую пшенную «ройку» с ним же. А чтобы сухое пшено в рот лезло, зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши — ложка воды, а
то ройка крута и суха, в глотке стоит. Доели. Туман забелел кругом. Все жались под дым, а
то комар заел. Онучи и лапти сушили.
Я в первый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и не придумаешь: легко и мягко.
— Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал, с весны в лямке; а после путины станицу поведет… У него и сейчас есть поклажи зарытые. Ему золото — плевать… Лето на Волге, а зимой у него притон есть,
то на Иргизе,
то на Черемшане… У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена была у него… Раз
я у него зимовал. Почет ему от всех. Зимой по-степенному живет, чашкой-ложкой отпихивается, а как снег таять начал — туча тучей ходит… А потом и уйдет на Волгу…
Нужно сказать, что
я и в дальнейшем везде назывался именем и отчеством моего отца, Алексей Иванов, нарочно выбрав это имя, чтобы как-нибудь не спутаться, а Бешеный
меня прозвали за
то, что
я к концу путины совершенно пришел в силу и на отдыхе
то на какую-нибудь сосну влезу,
то вскарабкаюсь на обрыв,
то за Волгу сплаваю, на руках пройду или тешу ватагу, откалывая сальто-мортале, да еще переборол всех по урокам Китаева. Пришедшие
мне пожали своими железными лапами руку.
Да
я никакого значения деньгам не придавал, а тосковал только о
том, что наша станица с Костыгой не состоялась, а бессмысленное таскание кулей ради заработка все на одном и
том же месте
мне стало прискучать.
Пошли. Отец заставил
меня снять кобылку.
Я запрятал ее под диван и вышел в одной рубахе. В магазине готового платья купил поддевку, но отцу
я заплатить не позволил — у
меня было около ста рублей денег. Закусив, мы поехали на пароход «Велизарий», который уже дал первый свисток. За полчаса перед
тем ушел «Самолет».
— Вот хорошо, что вы опоздали на «Самолет», а
то я никогда и не думал быть военным, — сказал
я.
Отец остался очень доволен, а его друзья, политические ссыльные, братья Васильевы, переписывали стихи и прямо поздравляли отца и гордились
тем, что он пустил
меня в народ, первого из Вологды… Потом многие ушли в народ, в
том числе и младший Васильев, Александр, который был арестован и выслан в Архангельский уезд, куда-то к Белому морю…
Да и до писания ли было в
той кипучей моей жизни! Началось с
того, что, надев юнкерский мундир,
я даже отцу писал только по нескольку строк, а казарменная обстановка не позволила бы писать, если и хотелось бы.
Надо сказать, что Шлема был первый еврей, которого
я в жизни своей видал: в Вологде в
те времена не было ни одного еврея, а в бурлацкой ватаге и среди крючников в Рыбинске и подавно не было ни одного.
— Загляделся на нее, да и сам не знаю, что сказал, а вышло здорово, в рифму… Рядом со
мной стоял шпак во фраке. Она к нему, говорит первый слог, он ей второй, она ко
мне, другой задает слог,
я и сам не знаю, как
я ей ахнул
тот же слог, что он сказал… Не подходящее вышло.
Я бегом из зала!
Мы жили на солдатском положении, только пользовались большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы, ходили в трактир играть на бильярде, удирая после поверки, а порою выпивали. В лагерях было строже. Лагерь был за Ярославлем, на высоком берегу Волги, наискосок от
того места за Волгой, где
я в первый раз в бурлацкую лямку впрёгся.
Меня он любил, как лучшего строевика,
тем более что по представлению Вольского
я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, «не переезжал» и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока
я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда
я приходил заниматься в канцелярию, угощал
меня чаем из фельдфебельского самовара.
Та фигура, которая мелькнула передо
мной, по всей вероятности, за
мной следила раньше и, сообразив, что
я военный, значит, человек, которому можно доверять, в глухом месте сада бросила ребенка так, чтобы
я его заметил, и скрылась.
Я сообразил это сразу и, будучи вполне уверен, что подкинувшая ребенка, — бесспорно, ведь это сделала женщина, — находится вблизи,
я еще раз крикнул...
Какое-то высшее начальство поставило это на вид начальнику училища, и ни с
того ни с сего
меня отчислили в полк «по распоряжению начальства без указания причины».
— Знаете наших дядек, которых приставляют к рекрутам, — ведь грубые все. Вы видали, как обращаются с рекрутами… На что уж ротный писарь Рачковский, и
тот дерет с рекрутов.
Мне в прошлом году жаловались: призвал рекрута из богатеньких и приказывает ему...
На нарах, кроме двух моих старых товарищей, не отправленных в училище, явились еще три юнкера, и мой приезд был встречен весело. Но все-таки
я думал об отце, и вместе с
тем засела мысль о побеге за границу в качестве матроса и мечталось даже о приключениях Робинзона. В конце концов
я решил уйти со службы и «податься» в Астрахань.