Неточные совпадения
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку,
не дотронувшись даже
до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще
не поговорку: «
Не мечите бисер перед свиньями»…
Однако ж, несмотря на это, неутомимый язык ее трещал и болтался во рту
до тех пор, пока
не приехали они в пригородье к старому знакомому и куму, козаку Цыбуле.
— Эх, хват! за это люблю! — говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало
не поморщившись, выпил
до дна, хватив потом ее вдребезги. — Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал! Смотри, смотри, как он молодецки тянет пенную!..
— Ну, так: ему если пьяница да бродяга, так и его масти. Бьюсь об заклад, если это
не тот самый сорванец, который увязался за нами на мосту. Жаль, что
до сих пор он
не попадется мне: я бы дала ему знать.
Продавец помолчал, посмотрел на него с ног
до головы и сказал с спокойным видом,
не останавливаясь и
не выпуская из рук узды...
За Фомою Григорьевичем водилась особенного рода странность: он
до смерти
не любил пересказывать одно и то же.
Увидел Корж мешки и — разнежился: «Сякой, такой Петрусь, немазаный! да я ли
не любил его? да
не был ли у меня он как сын родной?» — и понес хрыч небывальщину, так что того
до слез разобрало.
Ни один дуб у нас
не достанет
до неба.
— Нет, Галю; у Бога есть длинная лестница от неба
до самой земли. Ее становят перед светлым воскресением святые архангелы; и как только Бог ступит на первую ступень, все нечистые духи полетят стремглав и кучами попадают в пекло, и оттого на Христов праздник ни одного злого духа
не бывает на земле.
Рассказывают еще, что панночка собирает всякую ночь утопленниц и заглядывает поодиночке каждой в лицо, стараясь узнать, которая из них ведьма; но
до сих пор
не узнала.
Но мы почти все уже рассказали, что нужно, о голове; а пьяный Каленик
не добрался еще и
до половины дороги и долго еще угощал голову всеми отборными словами, какие могли только вспасть на лениво и несвязно поворачивавшийся язык его.
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга
до самых Ромен
не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумали проклятые немцы? Скоро, говорят, будут курить
не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. — Говоря эти слова, винокур в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем руки свои. — Как это паром — ей-богу,
не знаю!
Хлопцы, слышали ли вы?
Наши ль головы
не крепки!
У кривого головы
В голове расселись клепки.
Набей, бондарь, голову
Ты стальными обручами!
Вспрысни, бондарь, голову
Батогами, батогами!
Голова наш сед и крив;
Стар, как бес, а что за дурень!
Прихотлив и похотлив:
Жмется к девкам… Дурень, дурень!
И тебе лезть к парубкам!
Тебя б нужно в домовину,
По усам
до по шеям!
За чуприну! за чуприну!
— А что
до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как
не от царя? Потом доберемся и
до других хлопцев: я
не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я
не забыл, как чертовы дети отказались вымолотить мое жито; я
не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе.
— Что вы, братцы! — говорил винокур. — Слава богу, волосы у вас чуть
не в снегу, а
до сих пор ума
не нажили: от простого огня ведьма
не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас все улажу!
— Помилуй, пан голова! — закричали некоторые, кланяясь в ноги. — Увидел бы ты, какие хари: убей бог нас, и родились и крестились —
не видали таких мерзких рож. Долго ли
до греха, пан голова, перепугают доброго человека так, что после ни одна баба
не возьмется вылить переполоху.
— Вот что! — сказал голова, разинувши рот. — Слышите ли вы, слышите ли: за все с головы спросят, и потому слушаться! беспрекословно слушаться!
не то, прошу извинить… А тебя, — продолжал он, оборотясь к Левку, — вследствие приказания комиссара, — хотя чудно мне, как это дошло
до него, — я женю; только наперед попробуешь ты нагайки! Знаешь — ту, что висит у меня на стене возле покута? Я поновлю ее завтра… Где ты взял эту записку?
Сообразя все, дед заключил, что, верно, черт приходил пешком, а как
до пекла
не близко, то и стянул его коня.
Сказавши это и отдохнувши немного, дед достал коня и уже
не останавливался ни днем, ни ночью, пока
не доехал
до места и
не отдал грамоты самой царице.
Но сорочинский заседатель
не проезжал, да и какое ему дело
до чужих, у него своя волость.
«
Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей
не свожу с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы
не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я
не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни
до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью
не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете
не любил и
не будет никогда любить».
— Что мне
до матери? ты у меня мать, и отец, и все, что ни есть дорогого на свете. Если б меня призвал царь и сказал: «Кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе сделать золотую кузницу, и станешь ты ковать серебряными молотами». — «
Не хочу, — сказал бы я царю, — ни каменьев дорогих, ни золотой кузницы, ни всего твоего царства: дай мне лучше мою Оксану!»
Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на другое и дул себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки.
Не мудрено, однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался от утра
до утра в аду, где, как известно,
не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто в самом деле кухмистр, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на рождество колбасу.
Однако ж она так умела причаровать к себе самых степенных козаков (которым,
не мешает, между прочим, заметить, мало было нужды
до красоты), что к ней хаживал и голова, и дьяк Осип Никифорович (конечно, если дьячихи
не было дома), и козак Корний Чуб, и козак Касьян Свербыгуз.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели.
До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего
не было видно.
— Слава богу, мы
не совсем еще без ума, — сказал кум, — черт ли бы принес меня туда, где она. Она, думаю, протаскается с бабами
до света.
— И голова влез туда же, — говорил про себя Чуб в недоумении, меряя его с головы
до ног, — вишь как!.. Э!.. — более он ничего
не мог сказать.
— Светлейший обещал меня познакомить сегодня с моим народом, которого я
до сих пор еще
не видала, — говорила дама с голубыми глазами, рассматривая с любопытством запорожцев. — Хорошо ли вас здесь содержат? — продолжала она, подходя ближе.
— По чести скажу вам: я
до сих пор без памяти от вашего «Бригадира». Вы удивительно хорошо читаете! Однако ж, — продолжала государыня, обращаясь снова к запорожцам, — я слышала, что на Сечи у вас никогда
не женятся.
— Мы
не чернецы, — продолжал запорожец, — а люди грешные. Падки, как и все честное христианство,
до скоромного. Есть у нас
не мало таких, которые имеют жен, только
не живут с ними на Сечи. Есть такие, что имеют жен в Польше; есть такие, что имеют жен в Украине; есть такие, что имеют жен и в Турещине.
Пировали
до поздней ночи, и пировали так, как теперь уже
не пируют.
—
Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто
не добрался
до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына! — При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. — Что, Иван, ты
не боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой — мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет...
— Кому ж, как
не отцу, смотреть за своею дочкой! — бормотал он про себя. — Ну, я тебя спрашиваю: где таскался
до поздней ночи?
— Сидит у меня на шее твой отец! я
до сих пор разгадать его
не могу.
— Чудно, пани! — продолжал Данило, принимая глиняную кружку от козака, — поганые католики даже падки
до водки; одни только турки
не пьют. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли
не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое
до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если
не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.
Еще
до Карпатских гор услышишь русскую молвь, и за горами еще кой-где отзовется как будто родное слово; а там уже и вера
не та, и речь
не та.
— У отца моего далеко сердце; он
не достанет
до него.
Уже день и два живет она в своей хате и
не хочет слышать о Киеве, и
не молится, и бежит от людей, и с утра
до позднего вечера бродит по темным дубравам.
Есть между горами провал, в провале дна никто
не видал; сколько от земли
до неба, столько
до дна того провала.
Сидел он всегда смирно, сложив руки и уставив глаза на учителя, и никогда
не привешивал сидевшему впереди его товарищу на спину бумажек,
не резал скамьи и
не играл
до прихода учителя в тесной бабы.
Так чиновник с большим наслаждением читает адрес-календарь по нескольку раз в день,
не для каких-нибудь дипломатических затей, но его тешит
до крайности печатная роспись имен.
— Хорошенько, хорошенько перетряси сено! — говорил Григорий Григорьевич своему лакею. — Тут сено такое гадкое, что, того и гляди, как-нибудь попадет сучок. Позвольте, милостивый государь, пожелать спокойной ночи! Завтра уже
не увидимся: я выезжаю
до зари. Ваш жид будет шабашовать, потому что завтра суббота, и потому вам нечего вставать рано.
Не забудьте же моей просьбы; и знать вас
не хочу, когда
не приедете в село Хортыще.
— Тебе, любезный Иван Федорович, — так она начала, — известно, что в твоем хуторе осьмнадцать душ; впрочем, это по ревизии, а без того, может, наберется больше, может, будет
до двадцати четырех. Но
не об этом дело. Ты знаешь тот лесок, что за нашею левадою, и, верно, знаешь за тем же лесом широкий луг: в нем двадцать без малого десятин; а травы столько, что можно каждый год продавать больше чем на сто рублей, особенно если, как говорят, в Гадяче будет конный полк.
Только что дошел, однако ж,
до половины и хотел разгуляться и выметнуть ногами на вихорь какую-то свою штуку, —
не подымаются ноги, да и только!
Разогнался снова, дошел
до середины —
не берет! что хочь делай:
не берет, да и
не берет! ноги как деревянные стали!
Ну, как наделать страму перед чумаками? Пустился снова и начал чесать дробно, мелко, любо глядеть;
до середины — нет!
не вытанцывается, да и полно!
Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее на ту могилку, где горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так!
не говорил ли я, — подумал дед, — что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет
до баштана».