Неточные совпадения
«Это что за невидаль: „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“?
И швырнул в свет какой-то пасичник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья
и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания
и сброду, вымарало пальцы в чернилах! Дернула же охота
и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы
такое завернуть в нее».
На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами
и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем не для балу, с веретеном, с гребнями;
и сначала будто
и делом займутся: веретена шумят, льются песни,
и каждая не подымет
и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль, пойдут танцы
и заведутся
такие штуки, что
и рассказать нельзя.
Но у нас, не извольте гневаться,
такой обычай: как дадут кому люди какое прозвище, то
и во веки веков останется оно.
Фома Григорьевич раз ему насчет этого славную сплел присказку: он рассказал ему, как один школьник, учившийся у какого-то дьяка грамоте, приехал к отцу
и стал
таким латыньщиком, что позабыл даже наш язык православный.
«Проклятые грабли! — закричал школьник, ухватясь рукою за лоб
и подскочивши на аршин, — как же они, черт бы спихнул с мосту отца их, больно бьются!»
Так вот как!
Еще был у нас один рассказчик; но тот (нечего бы к ночи
и вспоминать о нем)
такие выкапывал страшные истории, что волосы ходили по голове.
Лишь бы слушали да читали, а у меня, пожалуй, — лень только проклятая рыться, — наберется
и на десять
таких книжек.
А про сад
и говорить нечего: в Петербурге вашем, верно, не сыщете
такого.
Прошу, однако ж, не слишком закладывать назад руки
и, как говорится, финтить, потому что дороги по хуторам нашим не
так гладки, как перед вашими хоромами.
Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал с новою таратайкою своею
и гнедою кобылою, несмотря на то что сам правил
и что сверх своих глаз надевал по временам еще покупные.
Зато уже как пожалуете в гости, то дынь подадим
таких, каких вы отроду, может быть, не ели; а меду,
и забожусь, лучшего не сыщете на хуторах.
А масло
так вот
и течет по губам, когда начнешь есть.
Приезжайте только, приезжайте поскорей; а накормим
так, что будете рассказывать
и встречному
и поперечному.
Однако ж не седые усы
и не важная поступь его заставляли это делать; стоило только поднять глаза немного вверх, чтоб увидеть причину
такой почтительности: на возу сидела хорошенькая дочка с круглым личиком, с черными бровями, ровными дугами поднявшимися над светлыми карими глазами, с беспечно улыбавшимися розовыми губками, с повязанными на голове красными
и синими лентами, которые, вместе с длинными косами
и пучком полевых цветов, богатою короною покоились на ее очаровательной головке.
Но ни один из прохожих
и проезжих не знал, чего ей стоило упросить отца взять с собою, который
и душою рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках
так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь на продажу.
Своенравная, как она в те упоительные часы, когда верное зеркало
так завидно заключает в себе ее полное гордости
и ослепительного блеска чело, лилейные плечи
и мраморную шею, осененную темною, упавшею с русой головы волною, когда с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их другими,
и капризам ее конца нет, — она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая себе новый путь
и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами.
Хохот поднялся со всех сторон; но разряженной сожительнице медленно выступавшего супруга не слишком показалось
такое приветствие: красные щеки ее превратились в огненные,
и треск отборных слов посыпался дождем на голову разгульного парубка...
— Вишь, как ругается! — сказал парубок, вытаращив на нее глаза, как будто озадаченный
таким сильным залпом неожиданных приветствий, —
и язык у нее, у столетней ведьмы, не заболит выговорить эти слова.
Жилки ее вздрогнули,
и сердце забилось
так, как еще никогда, ни при какой радости, ни при каком горе:
и чудно
и любо ей показалось,
и сама не могла растолковать, что делалось с нею.
«Может быть, это
и правда, что ты ничего не скажешь худого, — подумала про себя красавица, — только мне чудно… верно, это лукавый! Сама, кажется, знаешь, что не годится
так… а силы недостает взять от него руку».
—
Так ты думаешь, земляк, что плохо пойдет наша пшеница? — говорил человек, с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка, в пестрядевых, запачканных дегтем
и засаленных шароварах, другому, в синей, местами уже с заплатами, свитке
и с огромною шишкою на лбу.
Вчера волостной писарь проходил поздно вечером, только глядь — в слуховое окно выставилось свиное рыло
и хрюкнуло
так, что у него мороз подрал по коже; того
и жди, что опять покажется красная свитка!
— Ну, Солопий, вот, как видишь, я
и дочка твоя полюбили друг друга
так, что хоть бы
и навеки жить вместе.
— Вот как раз до того теперь, чтобы женихов отыскивать! Дурень, дурень! тебе, верно,
и на роду написано остаться
таким! Где ж
таки ты видел, где ж
таки ты слышал, чтобы добрый человек бегал теперь за женихами? Ты подумал бы лучше, как пшеницу с рук сбыть; хорош должен быть
и жених там! Думаю, оборваннейший из всех голодрабцев.
— Э, как бы не
так, посмотрела бы ты, что там за парубок! Одна свитка больше стоит, чем твоя зеленая кофта
и красные сапоги. А как сивуху важнодует!.. Черт меня возьми вместе с тобою, если я видел на веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты не поморщившись.
«Туда к черту! Вот тебе
и свадьба! — думал он про себя, уклоняясь от сильно наступавшей супруги. — Придется отказать доброму человеку ни за что ни про что. Господи боже мой, за что
такая напасть на нас грешных!
и так много всякой дряни на свете, а ты еще
и жинок наплодил!»
Совершенно провалившийся между носом
и острым подбородком рот, вечно осененный язвительною улыбкой, небольшие, но живые, как огонь, глаза
и беспрестанно меняющиеся на лице молнии предприятий
и умыслов — все это как будто требовало особенного,
такого же странного для себя костюма, какой именно был тогда на нем.
Так грозная сожительница Черевика ласково ободряла трусливо лепившегося около забора поповича, который поднялся скоро на плетень
и долго стоял в недоумении на нем, будто длинное страшное привидение, измеривая оком, куда бы лучше спрыгнуть,
и, наконец, с шумом обрушился в бурьян.
К этому присоединились еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае,
так что к ночи все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось,
и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были не совсем храброго десятка
и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
К числу последних принадлежал
и Черевик с кумом
и дочкою, которые вместе с напросившимися к ним в хату гостьми произвели сильный стук,
так перепугавший нашу Хиврю.
— А ну, жена, достань-ка там в возу баклажку! — говорил кум приехавшей с ним жене, — мы черпнем ее с добрыми людьми; проклятые бабы понапугали нас
так, что
и сказать стыдно.
— Э, кум! оно бы не годилось рассказывать на ночь; да разве уже для того, чтобы угодить тебе
и добрым людям (при сем обратился он к гостям), которым, я примечаю, столько же, как
и тебе, хочется узнать про эту диковину. Ну, быть
так. Слушайте ж!
Угнездился в том самом сарае, который, ты видел, развалился под горою
и мимо которого ни один добрый человек не пройдет теперь, не оградив наперед себя крестом святым,
и стал черт
такой гуляка, какого не сыщешь между парубками.
Жид рассмотрел хорошенько свитку: сукно
такое, что
и в Миргороде не достанешь! а красный цвет горит, как огонь,
так что не нагляделся бы!
—
Так, как будто бы два человека: один наверху, другой нанизу; который из них черт, уже
и не распознаю!
Свежесть утра веяла над пробудившимися Сорочинцами. Клубы дыму со всех труб понеслись навстречу показавшемуся солнцу. Ярмарка зашумела. Овцы заблеяли, лошади заржали; крик гусей
и торговок понесся снова по всему табору —
и страшные толки про красную свитку,наведшие
такую робость на народ в таинственные часы сумерек, исчезли с появлением утра.
Зевая
и потягиваясь, дремал Черевик у кума, под крытым соломою сараем, между волов, мешков муки
и пшеницы,
и, кажется, вовсе не имел желания расстаться с своими грезами, как вдруг услышал голос,
так же знакомый, как убежище лени — благословенная печь его хаты или шинок дальней родственницы, находившийся не далее десяти шагов от его порога.
— Недаром, когда я сбирался на эту проклятую ярмарку, на душе было
так тяжело, как будто кто взвалил на тебя дохлую корову,
и волы два раза сами поворачивали домой.
Неугомонен
и черт проклятый: носил бы уже свитку без одного рукава;
так нет, нужно же добрым людям не давать покою.
— Я не злопамятен, Солопий. Если хочешь, я освобожу тебя! — Тут он мигнул хлопцам,
и те же самые, которые сторожили его, кинулись развязывать. — За то
и ты делай, как нужно: свадьбу! — да
и попируем
так, чтобы целый год болели ноги от гопака.
— Добре! от добре! — сказал Солопий, хлопнув руками. — Да мне
так теперь сделалось весело, как будто мою старуху москали увезли. Да что думать: годится или не годится
так — сегодня свадьбу, да
и концы в воду!
— Ну, дочка! пойдем скорее! Хивря с радости, что я продал кобылу, побежала, — говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам, — побежала закупать себе плахт
и дерюг всяких,
так нужно до приходу ее все кончить!
Не
так ли
и радость, прекрасная
и непостоянная гостья, улетает от нас,
и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть
и пустыню
и дико внемлет ему. Не
так ли резвые други бурной
и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету
и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному!
И тяжело
и грустно становится сердцу,
и нечем помочь ему.
Я,
так как грамоту кое-как разумею
и не ношу очков, принялся читать.
Н.В. Гоголя.)] да еще
и языком
таким, будто ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку да из хаты.
Полтора Кожуха [Полтора Кожуха — украинский гетман в 1638–1642 годах.]
и Сагайдачного [Сагайдачный — украинский гетман; в 1616–1621 годах возглавлял походы запорожских казаков против турок.] не занимали нас
так, как рассказы про какое-нибудь старинное чудное дело, от которых всегда дрожь проходила по телу
и волосы ерошились на голове.
Знаю, что много наберется
таких умников, пописывающих по судам
и читающих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой Часослов, не разобрали бы ни аза в нем, а показывать на позор свои зубы — есть уменье.
Но приснись им… не хочется только выговорить, что
такое, нечего
и толковать об них.
Это ж еще богачи
так жили; а посмотрели бы на нашу братью, на голь: вырытая в земле яма — вот вам
и хата!
Опять, как же
и не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови
и пустит исподлобья
такой взгляд, что, кажется, унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь —
так на другую же ночь
и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове,
и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее лента.