Неточные совпадения
— Маниловка! а
как проедешь еще одну версту, так
вот тебе, то есть, так прямо направо.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый,
как огонь, плащ — и портрет готов; но
вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем
как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И
вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров,
как нельзя лучше.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь,
вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для меня большего блаженства,
как жить с вами если не в одном доме, то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
—
Вот я тебя
как высеку, так ты у меня будешь знать,
как говорить с хорошим человеком!
— Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть.
Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой — у меня всю ночь горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то,
как у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?
— А, так вы покупщик!
Как же жаль, право, что я продала мед купцам так дешево, а
вот ты бы, отец мой, у меня, верно, его купил.
(Из записной книжки Н.В. Гоголя.)] так
вот тогда я посмотрю, я посмотрю тогда,
какой он игрок!
Ах, братец,
какой премилый человек!
вот уж, можно сказать, во всей форме кутила.
— Врешь, врешь, и не воображал чесать; я думаю, дурак, еще своих напустил.
Вот посмотри-ка, Чичиков, посмотри,
какие уши, на-ка пощупай рукою.
Хотя бричка мчалась во всю пропалую и деревня Ноздрева давно унеслась из вида, закрывшись полями, отлогостями и пригорками, но он все еще поглядывал назад со страхом,
как бы ожидая, что вот-вот налетит погоня.
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите:
вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал,
как только рессорные. И не то,
как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
Как взглянул он на его спину, широкую,
как у вятских приземистых лошадей, и на ноги его, походившие на чугунные тумбы, которые ставят на тротуарах, не мог не воскликнуть внутренно: «Эк наградил-то тебя Бог!
вот уж точно,
как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!..
— Не знаю,
как вам дать, я не взял с собою денег. Да,
вот десять рублей есть.
— На что ж деньги? У меня
вот они в руке!
как только напишете расписку, в ту же минуту их возьмете.
— Да ведь соболезнование в карман не положишь, — сказал Плюшкин. —
Вот возле меня живет капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» — и в руку целует, а
как начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С лица весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так
вот он теперь и соболезнует!
— Да, купчую крепость… — сказал Плюшкин, задумался и стал опять кушать губами. — Ведь
вот купчую крепость — всё издержки. Приказные такие бессовестные! Прежде, бывало, полтиной меди отделаешься да мешком муки, а теперь пошли целую подводу круп, да и красную бумажку прибавь, такое сребролюбие! Я не знаю,
как священники-то не обращают на это внимание; сказал бы какое-нибудь поучение: ведь что ни говори, а против слова-то Божия не устоишь.
—
Вот посмотрите, батюшка,
какая рожа! — сказал Плюшкин Чичикову, указывая пальцем на лицо Прошки.
— Ведь
вот не сыщешь, а у меня был славный ликерчик, если только не выпили! народ такие воры! А
вот разве не это ли он? — Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли,
как в фуфайке. — Еще покойница делала, — продолжал Плюшкин, — мошенница ключница совсем было его забросила и даже не закупорила, каналья! Козявки и всякая дрянь было напичкались туда, но я весь сор-то повынул, и теперь
вот чистенькая; я вам налью рюмочку.
— Пили уже и ели! — сказал Плюшкин. — Да, конечно, хорошего общества человека хоть где узнаешь: он не ест, а сыт; а
как эдакой какой-нибудь воришка, да его сколько ни корми… Ведь
вот капитан — приедет: «Дядюшка, говорит, дайте чего-нибудь поесть!» А я ему такой же дядюшка,
как он мне дедушка. У себя дома есть, верно, нечего, так
вот он и шатается! Да, ведь вам нужен реестрик всех этих тунеядцев?
Как же, я,
как знал, всех их списал на особую бумажку, чтобы при первой подаче ревизии всех их вычеркнуть.
—
Вот погоди-ка: на Страшном суде черти припекут тебя за это железными рогатками!
вот посмотришь,
как припекут!
«
Вот, посмотри, — говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою, —
какой у меня подбородок: совсем круглый!» Но теперь он не взглянул ни на подбородок, ни на лицо, а прямо, так,
как был, надел сафьяновые сапоги с резными выкладками всяких цветов,
какими бойко торгует город Торжок благодаря халатным побужденьям русской натуры, и, по-шотландски, в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние лета, произвел по комнате два прыжка, пришлепнув себя весьма ловко пяткой ноги.
А
как кончилось твое ученье: «А
вот теперь я заведусь своим домком, — сказал ты, — да не так,
как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею».
И
вот, вынувши из кармана табакерку, ты потчеваешь дружелюбно каких-то двух инвалидов, набивающих на тебя колодки, и расспрашиваешь их, давно ли они в отставке и в
какой войне бывали.
И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет,
вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров! ты, брат, что? где, в
каких местах шатаешься?
—
Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям,
как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один,
как солнце, председатель.
— От кого? — сказал председатель и, распечатавши, воскликнул: — А! от Плюшкина. Он еще до сих пор прозябает на свете.
Вот судьба, ведь
какой был умнейший, богатейший человек! а теперь…
— Все это хорошо, только, уж
как хотите, мы вас не выпустим так рано. Крепости будут совершены сегодня, а вы все-таки с нами поживите.
Вот я сейчас отдам приказ, — сказал он и отворил дверь в канцелярскую комнату, всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским делам: — Иван Антонович здесь?
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так,
как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: —
Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется
вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с другими, то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так,
как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
— Нет, Павел Иванович!
как вы себе хотите, это выходит избу только выхолаживать: на порог, да и назад! нет, вы проведите время с нами!
Вот мы вас женим: не правда ли, Иван Григорьевич, женим его?
Но управляющий сказал: «Где же вы его сыщете? разве у себя в носу?» Но председатель сказал: «Нет, не в носу, а в здешнем же уезде, именно: Петр Петрович Самойлов:
вот управитель,
какой нужен для мужиков Чичикова!» Многие сильно входили в положение Чичикова, и трудность переселения такого огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала; стали сильно опасаться, чтобы не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова.
Бог их знает
какого нет еще! и жесткий, и мягкий, и даже совсем томный, или,
как иные говорят, в неге, или без неги, но пуще, нежели в неге — так
вот зацепит за сердце, да и поведет по всей душе,
как будто смычком.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут,
как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а
вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные,
как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе говорю по дружбе,
вот мы все здесь твои друзья,
вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
— Поверите ли, ваше превосходительство, — продолжал Ноздрев, —
как сказал он мне: «Продай мертвых душ», — я так и лопнул со смеха. Приезжаю сюда, мне говорят, что накупил на три миллиона крестьян на вывод:
каких на вывод! да он торговал у меня мертвых. Послушай, Чичиков, да ты скотина, ей-богу, скотина,
вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор?
Вы не поверите, ваше превосходительство,
как мы друг к другу привязаны, то есть, просто если бы вы сказали,
вот, я тут стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» — скажу: «Чичиков», ей-богу…
Что француз в сорок лет такой же ребенок,
каким был и в пятнадцать, так
вот давай же и мы!
—
Вот так!
вот так!
вот вам и подушка!» Сказавши это, она запихнула ей за спину подушку, на которой был вышит шерстью рыцарь таким образом,
как их всегда вышивают по канве: нос вышел лестницею, а губы четвероугольником.
— Мило, Анна Григорьевна, до невероятности; шьется в два рубчика: широкие проймы и сверху… Но
вот,
вот, когда вы изумитесь,
вот уж когда скажете, что… Ну, изумляйтесь: вообразите, лифчики пошли еще длиннее, впереди мыском, и передняя косточка совсем выходит из границ; юбка вся собирается вокруг,
как, бывало, в старину фижмы, [Фижмы — юбка с каркасом.] даже сзади немножко подкладывают ваты, чтобы была совершенная бель-фам. [Бель-фам (от фр. belle femme) — пышная женщина.]
Бедная Софья Ивановна не знала совершенно, что ей делать. Она чувствовала сама, между
каких сильных огней себя поставила.
Вот тебе и похвасталась! Она бы готова была исколоть за это иголками глупый язык.
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами!
вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова,
как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего не знаю…» Так
вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить,
как я вся перетревожилась.
— Ну,
вот вам еще доказательство, что она бледна, — продолжала приятная дама, — я помню,
как теперь, что я сижу возле Манилова и говорю ему: «Посмотрите,
какая она бледная!» Право, нужно быть до такой степени бестолковыми,
как наши мужчины, чтобы восхищаться ею. А наш-то прелестник… Ах,
как он мне показался противным! Вы не можете себе представить, Анна Григорьевна, до
какой степени он мне показался противным.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он,
как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать дело с матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что
вот потому Чичиков решился на похищение.
«Ну что, — думали чиновники, — если он узнает только просто, что в городе их вот-де
какие глупые слухи, да за это одно может вскипятить не на жизнь, а на самую смерть».
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное
как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «
Вот оно,
вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть
какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
— Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый раз,
как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего в ней не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так
вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!
Досада ли на то, что
вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте
какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в тот час,
как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ?
—
Вот я тебя палашом! — кричал скакавший навстречу фельдъегерь с усами в аршин. — Не видишь, леший дери твою душу: казенный экипаж! — И,
как призрак, исчезнула с громом и пылью тройка.