Неточные совпадения
Это, по-видимому, совершенно невинное достоинство приобрело, однако ж, ему много уважения со стороны трактирного слуги, так что он всякий раз, когда слышал этот звук, встряхивал волосами, выпрямливался почтительнее и, нагнувши
с вышины свою
голову, спрашивал: не нужно ли чего?
Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не
с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над
головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь
с новыми докучными эскадронами.
На что Чичиков
с весьма вежливым наклонением
головы и искренним пожатием руки отвечал, что он не только
с большою охотою готов это исполнить, но даже почтет за священнейший долг.
Итак, отдавши нужные приказания еще
с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись
с ног до
головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета
с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел
с лестницы, поддерживаемый под руку то
с одной, то
с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
— Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак все будет: туррр… ру… тра-та-та, та-та-та… Прощай, душенька! прощай! — Тут поцеловал он его в
голову и обратился к Манилову и его супруге
с небольшим смехом,
с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх
голову, выводил так протяжно и
с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая
голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Минуту спустя вошла хозяйка, женщина пожилых лет, в каком-то спальном чепце, надетом наскоро,
с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат
голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов.
Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая
голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья
с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком.
Он заглянул в щелочку двери, из которой она было высунула
голову, и, увидев ее, сидящую за чайным столиком, вошел к ней
с веселым и ласковым видом.
Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда на них наскакала коляска
с шестериком коней и почти над
головами их раздалися крик сидевших в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах ты мошенник эдакой; ведь я тебе кричал в голос: сворачивай, ворона, направо!
Откуда возьмется и надутость и чопорность, станет ворочаться по вытверженным наставлениям, станет ломать
голову и придумывать,
с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек
с капиталом, приобретенным на службе?
— А Пробка Степан, плотник? я
голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин
с вершком ростом!
А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты
с ног до
головы!
В ряд
с ними занимала полстены огромная почерневшая картина, писанная масляными красками, изображавшая цветы, фрукты, разрезанный арбуз, кабанью морду и висевшую
головою вниз утку.
Изредка доходили до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница! я никогда не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу!..» Словом, те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в
голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ
с гитарой и кудрями.
Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка
с закружившеюся
головою и геройским увлечением; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся
головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив
голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку
с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув
головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший
с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида
с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня
голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве
с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом
с приятным потряхиванием
головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Почтмейстерша, вальсируя,
с такой томностию опустила набок
голову, что слышалось в самом деле что-то неземное.
Одна очень любезная дама, — которая приехала вовсе не
с тем чтобы танцевать, по причине приключившегося, как сама выразилась, небольшого инкомодите [Инкомодитé (от фр. l’incommоdité) — здесь: нездоровье.] в виде горошинки на правой ноге, вследствие чего должна была даже надеть плисовые сапоги, — не вытерпела, однако же, и сделала несколько кругов в плисовых сапогах, для того именно, чтобы почтмейстерша не забрала в самом деле слишком много себе в
голову.
Он даже не смотрел на круги, производимые дамами, но беспрестанно подымался на цыпочки выглядывать поверх
голов, куда бы могла забраться занимательная блондинка; приседал и вниз тоже, высматривая промеж плечей и спин, наконец доискался и увидел ее, сидящую вместе
с матерью, над которою величаво колебалась какая-то восточная чалма
с пером.
В
голове просто ничего, как после разговора
с светским человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в
голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор
с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше всех этих побрякушек.
Из брички вылезла девка,
с платком на
голове, в телогрейке, и хватила обоими кулаками в ворота так сильно, хоть бы и мужчине (малый в куртке из пеструшки [Пеструшка — домотканая пестрая ткань.] был уже потом стащен за ноги, ибо спал мертвецки).
— Ну уж это просто: признаюсь! — сказала дама приятная во всех отношениях, сделавши движенье
головою с чувством достоинства.
Вообразите себе только то, что является вооруженный
с ног до
головы, вроде Ринальда Ринальдина, [Ринальдо Ринальдини — разбойник, герой одноименного романа немецкого писателя Х.-А.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего в
голову и даже просто ответит, что не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет
с такими подробностями, которых и знать не захочешь.
Как полусонный, бродил он без цели по городу, не будучи в состоянии решить, он ли сошел
с ума, чиновники ли потеряли
голову, во сне ли все это делается или наяву заварилась дурь почище сна.
Все, что ни есть, все, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и
голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну
с коротенькими занавесками, — все ему гадко, однако же он не отходит от окна.
Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города
с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад
голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса.
Однако же, встречаясь
с ним, он всякий раз ласково жал ему руку и приглашал его на чай, так что старый повытчик, несмотря на вечную неподвижность и черствое равнодушие, всякий раз встряхивал
головою и произносил себе под нос: «Надул, надул, чертов сын!»
И в самом деле, Селифан давно уже ехал зажмуря глаза, изредка только потряхивая впросонках вожжами по бокам дремавших тоже лошадей; а
с Петрушки уже давно невесть в каком месте слетел картуз, и он сам, опрокинувшись назад, уткнул свою
голову в колено Чичикову, так что тот должен был дать ей щелчка.
Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит
с обеих сторон лес
с темными строями елей и сосен,
с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над
головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Страх его, однако же, прошел вдруг, когда гость раскланялся
с ловкостью неимоверной, сохраняя почтительное положение
головы несколько набок.
— Павел Иванович, ваше превосходительство, — проговорил Чичиков,
с легким наклоном
головы набок.
— А вот и нет, ваше превосходительство, — сказал Чичиков Улиньке,
с легким наклоном
головы,
с приятной улыбкой. — По христианству именно таких мы должны любить.
Чичиков приятно наклонил
голову, и, когда приподнял потом ее вверх, он уже не увидал Улиньки. Она исчезнула. Наместо ее предстал, в густых усах и бакенбардах, великан-камердинер,
с серебряной лоханкой и рукомойником в руках.
— Разумеется, я это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет же в восемьдесят лет этакая дурь в
голову! Да что, он
с виду как? бодр? держится еще на ногах?
Чичиков схватился со стула
с ловкостью почти военного человека, подлетел к хозяйке
с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во все время приятное наклоненье
головы несколько набок. Служитель снял крышку
с суповой чашки; все со стульями придвинулись ближе к столу, и началось хлебанье супа.
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать
с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье
головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
— Пожалуте-с, пожалуте-с! — говорил у суконной лавки, учтиво рисуясь,
с открытою
головою, немецкий сюртук московского шитья,
с шляпой в руке на отлете, только чуть державший двумя пальцами бритый круглый подбородок и выраженье тонкости просвещенья в лице.
Ставши спиной к товарам и лицом к покупателю, купец,
с обнаженной
головою и шляпой на отлете, еще раз приветствовал Чичикова. Потом надел шляпу и, приятно нагнувшись, обеими же руками упершись в стол, сказал так...
Перед ним торчало страшилище
с усами, лошадиный хвост на
голове, через плечо перевязь, через другое перевязь, огромнейший палаш привешен к боку.