Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли петли были тому виною или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет, — но замечательно то,
что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь в столовую хрипела басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный дребезжащий и вместе стонущий звук, так
что, вслушиваясь в него, очень ясно наконец слышалось: «батюшки, я зябну!» Я знаю,
что многим очень не нравится этот звук; но я его очень люблю, и если мне случится иногда здесь услышать скрып дверей, тогда мне
вдруг так и запахнет деревнею, низенькой комнаткой, озаренной свечкой в старинном подсвечнике, ужином, уже стоящим на столе, майскою темною ночью, глядящею из сада, сквозь растворенное окно, на стол, уставленный приборами, соловьем, обдающим сад, дом и дальнюю реку своими раскатами, страхом и шорохом ветвей… и Боже, какая длинная навевается мне тогда вереница воспоминаний!
— Это все выдумки. Так вот
вдруг придет в голову, и начнет рассказывать, — подхватывала Пульхерия Ивановна с досадою. — Я и знаю,
что он шутит, а все-таки неприятно слушать. Вот эдакое он всегда говорит, иной раз слушаешь, слушаешь, да и страшно станет.
Она, как будто по инстинкту, произнесла: «Кис, кис!» — и
вдруг из бурьяна вышла ее серенькая кошка, худая, тощая; заметно было,
что она несколько уже дней не брала в рот никакой пищи.
Две недели спустя он
вдруг победил себя: начал смеяться, шутить; ему дали свободу, и первое, на
что он употребил ее, это было — купить пистолет.