Неточные совпадения
Это был человек
лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности
в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала
в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась
в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила
в позы всего тела, даже
в складки шлафрока.
Дело
в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и
в прошлом и
в третьем
году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.
Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько
лет назад, уже стал создавать
в уме план разных перемен и улучшений
в порядке управления своим имением.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб
в шкапах лежала по
годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
— Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула
в цветах! Галерею пристроили, gothique. [
в готическом стиле (фр.).]
Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать?
— Гм! Начальник отделения — вот как! — сказал Обломов. — Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий
год в статские махнешь.
— Что ж делать! Надо работать, коли деньги берешь.
Летом отдохну: Фома Фомич обещает выдумать командировку нарочно для меня… вот, тут получу прогоны на пять лошадей, суточных рубля по три
в сутки, а потом награду…
Вошел человек неопределенных
лет, с неопределенной физиономией,
в такой поре, когда трудно бывает угадать
лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
В недоимках недобор: нынешний
год пошлем доходцу, будет, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того
года, что прошел, только бы засуха не разорила вконец, а то вышлем, о чем твоей милости и предлагаем».
Вошел человек
лет сорока, принадлежащий к крупной породе, высокий, объемистый
в плечах и во всем туловище, с крупными чертами лица, с большой головой, с крепкой, коротенькой шеей, с большими навыкате глазами, толстогубый.
Между тем сам как двадцать пять
лет назад определился
в какую-то канцелярию писцом, так
в этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и
в голову не приходило, чтоб он пошел выше.
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну
в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения
в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он
года три посылал его к священнику учиться по-латыни.
Способный от природы мальчик
в три
года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе
в присутственных местах.
От этого он
в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не дает никому пошевелиться, но которая
в то же время непременно схватит на
лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь
лето: ведь это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то,
в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева
в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
— Ступай
в деревню сам: без этого нельзя; пробудь там
лето, а осенью прямо на новую квартиру и приезжай. Я уж похлопочу тут, чтоб она была готова.
Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живет двенадцатый
год в Петербурге.
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется,
в службе, что и было целью его приезда
в Петербург. Потом он думал и о роли
в обществе; наконец,
в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым
летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Но дни шли за днями,
годы сменялись
годами, пушок обратился
в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать
лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять
лет назад.
Но он все сбирался и готовился начать жизнь, все рисовал
в уме узор своей будущности; но с каждым мелькавшим над головой его
годом должен был что-нибудь изменять и отбрасывать
в этом узоре.
Воспитанный
в недрах провинции, среди кротких и теплых нравов и обычаев родины, переходя
в течение двадцати
лет из объятий
в объятия родных, друзей и знакомых, он до того был проникнут семейным началом, что и будущая служба представлялась ему
в виде какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записыванья
в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец.
В первые
годы пребывания
в Петербурге,
в его ранние, молодые
годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли огнем жизни, из них лились лучи света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
Ко всему этому с
летами возвратилась какая-то ребяческая робость, ожидание опасности и зла от всего, что не встречалось
в сфере его ежедневного быта, — следствие отвычки от разнообразных внешних явлений.
Между тем он учился, как и другие, как все, то есть до пятнадцати
лет в пансионе; потом старики Обломовы, после долгой борьбы, решились послать Илюшу
в Москву, где он волей-неволей проследил курс наук до конца.
Он несколько
лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и
в людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет
в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит
в голове — и пойдет работа.
Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько
лет вперед
в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно.
Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся
в деревеньках и фермах,
в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу
в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся всё ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком и неувядающим аппетитом; будет вечное
лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень…
— Если вы еще
года два-три проживете
в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое — вы умрете ударом.
«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего
лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же
в самом деле… переезжать!..»
Но
лето,
лето особенно упоительно
в том краю. Там надо искать свежего, сухого воздуха, напоенного — не лимоном и не лавром, а просто запахом полыни, сосны и черемухи; там искать ясных дней, слегка жгучих, но не палящих лучей солнца и почти
в течение трех месяцев безоблачного неба.
Грозы не страшны, а только благотворны там бывают постоянно
в одно и то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание
в народе. И число и сила ударов, кажется, всякий
год одни и те же, точно как будто из казны отпускалась на
год на весь край известная мера электричества.
В газетах ни разу никому не случилось прочесть чего-нибудь подобного об этом благословенном Богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано, и не слыхали бы про этот край, если б только крестьянская вдова Марина Кулькова, двадцати восьми
лет, не родила зараз четырех младенцев, о чем уже умолчать никак было нельзя.
Соловьев тоже не слыхать
в том краю, может быть оттого, что не водилось там тенистых приютов и роз; но зато какое обилие перепелов!
Летом, при уборке хлеба, мальчишки ловят их руками.
В последние пять
лет из нескольких сот душ не умер никто, не то что насильственною, даже естественною смертью.
Илья Ильич проснулся утром
в своей маленькой постельке. Ему только семь
лет. Ему легко, весело.
Потом Обломову приснилась другая пора: он
в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый
год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни
в сказке сказать, ни пером описать.
У него был свой сын, Андрей, почти одних
лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а
в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины
в сорок
лет походили на юношей; старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.
От этого и диван
в гостиной давным-давно весь
в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а
в самом-то деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять
лет как развалилась
в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
— Да, светская дама! — заметил один из собеседников. —
В третьем
году она и с гор выдумала кататься, вот как еще Лука Савич бровь расшиб…
Они продолжали целые десятки
лет сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь
в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.
Основания никакого к такому заключению со стороны Натальи Фаддеевны не было, никто ни на кого не восставал, даже кометы
в тот
год не было, но у старух бывают иногда темные предчувствия.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь
в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе не учатся; до
лета остается недели две — не стоит ездить, а
летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
В селе Верхлёве, где отец его был управляющим, Штольц вырос и воспитывался. С восьми
лет он сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, а с матерью читал Священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам же «Телемака».
Четырнадцати, пятнадцати
лет мальчик отправлялся частенько один,
в тележке или верхом, с сумкой у седла, с поручениями от отца
в город, и никогда не случалось, чтоб он забыл что-нибудь, переиначил, недоглядел, дал промах.
Да и
в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть
года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки
в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно
в неге протекших поколений,
в парче, бархате и кружевах.
Года в три раз этот замок вдруг наполнялся народом, кипел жизнью, праздниками, балами;
в длинных галереях сияли по ночам огни.
Она казалась выше того мира,
в который нисходила
в три
года раз; ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а сидела
в угольной зеленой комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила
в церковь и садилась на стул за ширмы.
С тех пор Иван Богданович не видал ни родины, ни отца. Шесть
лет пространствовал он по Швейцарии, Австрии, а двадцать
лет живет
в России и благословляет свою судьбу.
Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать
лет. Он служил, вышел
в отставку, занялся своими делами и
в самом деле нажил дом и деньги. Он участвует
в какой-то компании, отправляющей товары за границу.