Неточные совпадения
— Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А
ночью писать и чем свет
в типографию отсылать. До свидания.
«
Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять
в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
Илья Ильич думал, что начальник до того входит
в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал
ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами,
в которых светятся «мучительные дни и неправедные
ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят
в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают
в обморок.
Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и
в людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет
в памяти придуманное вчера и забытое
ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит
в голове — и пойдет работа.
Или объявит, что барин его такой картежник и пьяница, какого свет не производил; что все
ночи напролет до утра бьется
в карты и пьет горькую.
А ничего не бывало: Илья Ильич ко вдове не ходит, по
ночам мирно почивает, карт
в руки не берет.
«И куда это они ушли, эти мужики? — думал он и углубился более
в художественное рассмотрение этого обстоятельства. — Поди, чай,
ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели
в лесу? Ведь не сидится же!
В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере…»
Потом Обломову приснилась другая пора: он
в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни
ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни
в сказке сказать, ни пером описать.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три
ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали
в трещину гнилого пола.
Они продолжали целые десятки лет сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь
в кружок, рассказывали, что кто видел
ночью во сне.
Года
в три раз этот замок вдруг наполнялся народом, кипел жизнью, праздниками, балами;
в длинных галереях сияли по
ночам огни.
— Да что ему вороны? Он на Ивана Купала по
ночам в лесу один шатается: к ним, братцы, это не пристает. Русскому бы не сошло с рук!..
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился
в толпе людей. Воротились они домой к поздней
ночи.
«
В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его
в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли, послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить душу тем воздухом, о котором мечтал некогда с другом, пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только
ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом…
Накануне отъезда у него
ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой
в море!» — сказал он и стал ждать другого парохода. Вот уж август, Штольц давно
в Париже, пишет к нему неистовые письма, но ответа не получает.
Она не вдалась
в мечтательность, не покорилась внезапному трепету листьев, ночным видениям, таинственному шепоту, когда как будто кто-то
ночью наклонится над ее ухом и скажет что-то неясное и непонятное.
Он мысленно вел с ней нескончаемый разговор и днем и
ночью. К «Истории открытий и изобретений» он все примешивал какие-нибудь новые открытия
в наружности или
в характере Ольги, изобретал случай нечаянно встретиться с ней, послать книгу, сделать сюрприз.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она
в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли на спине и смотреть
в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича,
в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от
ночи.
Бедный Обломов то повторял зады, то бросался
в книжные лавки за новыми увражами и иногда целую
ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто нечаянно, отвечать на вчерашний вопрос знанием, вынутым из архива памяти.
Обломов был
в том состоянии, когда человек только что проводил глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит
ночь, думая только о возвращении назавтра тепла и света.
Я только сегодня,
в эту
ночь, понял, как быстро скользят ноги мои: вчера только удалось мне заглянуть поглубже
в пропасть, куда я падаю, и я решился остановиться.
— Да, на словах вы казните себя, бросаетесь
в пропасть, отдаете полжизни, а там придет сомнение, бессонная
ночь: как вы становитесь нежны к себе, осторожны, заботливы, как далеко видите вперед!..
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им
ночью ошибка было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему
в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
«
В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю
ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же,
в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Боже сохрани! Проститься, уехать
в город, на новую квартиру! Потянулась бы за этим длинная
ночь, скучное завтра, невыносимое послезавтра и ряд дней все бледнее, бледнее…
— Почему? — повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом, наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его
в тупик. — А потому, — с расстановкой начала потом, — что вы не спали
ночь, писали все для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых…
— За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это я вас и упрекала. Потом…
в письме вашем играют мысль, чувство… вы жили эту
ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтоб вы жили, ваш друг и я, — это во-вторых; наконец, в-третьих…
«Сирени отошли, — опять думал он, — вчера отошло, и
ночь с призраками, с удушьем тоже отошла… Да! и этот миг отойдет, как сирени! Но когда отходила сегодняшняя
ночь,
в это время уже расцветало нынешнее утро…»
В ней даже есть робость, свойственная многим женщинам: она, правда, не задрожит, увидя мышонка, не упадет
в обморок от падения стула, но побоится пойти подальше от дома, своротит, завидя мужика, который ей покажется подозрительным, закроет на
ночь окно, чтоб воры не влезли, — все по-женски.
Обломов не казал глаз
в город, и
в одно утро мимо его окон повезли и понесли мебель Ильинских. Хотя уж ему не казалось теперь подвигом переехать с квартиры, пообедать где-нибудь мимоходом и не прилечь целый день, но он не знал, где и на
ночь приклонить голову.
Прошла среда.
В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она писала, что проплакала целый вечер и почти не спала
ночь.
— А не боялся, что я не спала
ночь, Бог знает что передумала и чуть не слегла
в постель? — сказала она, поводя по нем испытующим взглядом.
«Денег ни гроша, три месяца, приехать самому, разобрать дела крестьян, привести доход
в известность, служить по выборам», — все это
в виде призраков обступило Обломова. Он очутился будто
в лесу,
ночью, когда
в каждом кусте и дереве чудится разбойник, мертвец, зверь.
Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно
ночью. Хозяйка первая услыхала стук
в ворота и лай собаки и растолкала от сна Анисью и Захара, сказав, что барин воротился.
— Вы зачем это, Илья Ильич, всю
ночь просидели
в кресле, не ложились? — спросил он.
И на Выборгской стороне,
в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и
ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен
в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как
в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась
в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
Скажут, может быть, что
в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней
в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал
ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может перебудить детей…
Отчего по
ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала
в церковь, подавала бумажку
в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила
в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала
в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
Оно было
в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку
в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она у изголовья его
ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора о том.
Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго
ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже
в основу,
в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно,
в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
— Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, — прибавил он, — воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с другой… А вы боялись, что не будет другого праздника
в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная
ночь…
Она все сидела, точно спала — так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная
в забытье, она устремила мысленный взгляд
в какую-то тихую, голубую
ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако
в небе, над ее головой.
— Я счастлива! — шептала она, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девический сон счастья, который ей снился когда-то
в Швейцарии, ту задумчивую, голубую
ночь, и видела, что сон этот, как тень, носится
в жизни.
Не встречали они равнодушно утра; не могли тупо погрузиться
в сумрак теплой, звездной, южной
ночи. Их будило вечное движение мысли, вечное раздражение души и потребность думать вдвоем, чувствовать, говорить!..
Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни старалась сбыть с души эти мгновения периодического оцепенения, сна души, к ней нет-нет да подкрадется сначала греза счастья, окружит ее голубая
ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая остановка, будто отдых жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы
в беспокойной голове.
Ей стал сниться другой сон, не голубая
ночь, открывался другой край жизни, не прозрачный и праздничный,
в затишье, среди безграничного обилия, наедине с ним…
Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой
ночи; через годы все казалось играми детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед
в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Все «поблекло и отошло».
Илья Ильич жил как будто
в золотой рамке жизни,
в которой, точно
в диораме, только менялись обычные фазисы дня и
ночи и времен года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром
в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по
ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила
в себя,
в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.