Неточные совпадения
Обломов всегда ходил
дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем
были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.
Когда он
был дома — а он
был почти всегда
дома, — он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной.
Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его
была единственною представительницею достоинства
дома Обломовых.
Дом Обломовых
был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, Бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими
домами. Только поседевшие слуги
дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.
Обломову и хотелось бы, чтоб
было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в
доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
— Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там
будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это вы оставили князя? Какой веселый
дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят,
будут танцы, живые картины. Вы
будете бывать?
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди,
будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати
дома — несчастный!»
Этот рыцарь
был и со страхом и с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла к нему по наследству безграничная преданность к
дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
Не дай Бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок! Бедам и убыткам не бывает конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в
дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, паденье разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо
было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и с проклятиями.
Если нужно
было постращать дворника, управляющего
домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, — говорил он с угрозой, —
будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском
доме,
был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью
дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не делал.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно
было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену
дома, за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
Его занимала постройка деревенского
дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат, определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда
будет обращен окнами его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах.
Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта
была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего
дома, жены и детей…
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть
дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы
были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
Но главною заботою
была кухня и обед. Об обеде совещались целым
домом; и престарелая тетка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу.
Можно
было пройти по всему
дому насквозь и не встретить ни души; легко
было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.
Страшна и неверна
была жизнь тогдашнего человека; опасно
было ему выйти за порог
дома: его, того гляди, запорет зверь, зарежет разбойник, отнимет у него все злой татарин, или пропадет человек без вести, без всяких следов.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из
дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а
ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
У него
был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом
доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Немец
был человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может
быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка
была верстах в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже
было некогда Обломовкой; там, кроме
дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
Может
быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь
дом.
Так, например, однажды часть галереи с одной стороны
дома вдруг обрушилась и погребла под развалинами своими наседку с цыплятами; досталось бы и Аксинье, жене Антипа, которая уселась
было под галереей с донцом, да на ту пору, к счастью своему, пошла за мочками.
Это частью делалось по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился не
дома, а приобретался покупкою, обломовцы
были до крайности скупы.
Других болезней почти и не слыхать
было в
дому и деревне; разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол в темноте, или свернется с сеновала, или с крыши свалится доска да ударит по голове.
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына
дома. За предлогами, и кроме праздников, дело не ставало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен покажется: пьян не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы не
было, завязнет или оборвется где-нибудь.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей
была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом
напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло
быть полезно: опять играть в снежки…
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое,
ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый
дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас
был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в
дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Она жила гувернанткой в богатом
доме и имела случай
быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми руками, с мещанской свежестью в лице и с грубой речью.
Зато в
доме, кроме князя и княгини,
был целый, такой веселый и живой мир, что Андрюша детскими зелененькими глазками своими смотрел вдруг в три или четыре разные сферы, бойким умом жадно и бессознательно наблюдал типы этой разнородной толпы, как пестрые явления маскарада.
— Не надо, не говори, — возразил Андрей, — я пойду к нему, когда у меня
будет четырехэтажный
дом, а теперь обойдусь без него…
— Ну, давай как
есть. Мои чемодан внеси в гостиную; я у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты
будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем
дома в два, три, и…
— В какие
дома мы еще поедем? — горестно воскликнул Обломов. — К незнакомым? Что выдумал! Я пойду лучше к Ивану Герасимовичу; дня три не
был.
— Тарантьев, Иван Герасимыч! — говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи, как придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы
дома не обедаем, и что Илья Ильич все лето не
будет дома обедать, а осенью у него много
будет дела, и что видеться с ним не удастся…
— Нет, что из дворян делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в
дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут, так ходят каждый день кофе
пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
Штольц познакомил Обломова с Ольгой и ее теткой. Когда Штольц привел Обломова в
дом к Ольгиной тетке в первый раз, там
были гости. Обломову
было тяжело и, по обыкновению, неловко.
— Отчего напрасно? Я хочу, чтоб вам не
было скучно, чтоб вы
были здесь как
дома, чтоб вам
было ловко, свободно, легко и чтоб вы не уехали… лежать.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не
было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему от
дома: он не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя по парку; глаза ее горели…
Барон вел процесс, то
есть заставлял какого-то чиновника писать бумаги, читал их сквозь лорнетку, подписывал и посылал того же чиновника с ними в присутственные места, а сам связями своими в свете давал этому процессу удовлетворительный ход. Он подавал надежду на скорое и счастливое окончание. Это прекратило злые толки, и барона привыкли видеть в
доме, как родственника.
Появление Обломова в
доме не возбудило никаких вопросов, никакого особенного внимания ни в тетке, ни в бароне, ни даже в Штольце. Последний хотел познакомить своего приятеля в таком
доме, где все
было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо
быть свежеодетым, помнить, о чем говоришь, — словом, нельзя ни задремать, ни опуститься, и где постоянно шел живой, современный разговор.
— Барышня приказали спросить, куда вы уехали? А вы и не уехали,
дома! Побегу сказать, — говорила она и побежала
было.
Обломов
дома нашел еще письмо от Штольца, которое начиналось и кончалось словами: «Теперь или никогда!», потом
было исполнено упреков в неподвижности, потом приглашение приехать непременно в Швейцарию, куда собирался Штольц, и, наконец, в Италию.
Он бросился писать, соображать, ездил даже к архитектору. Вскоре на маленьком столике у него расположен
был план
дома, сада.
Дом семейный, просторный, с двумя балконами.
В ней даже
есть робость, свойственная многим женщинам: она, правда, не задрожит, увидя мышонка, не упадет в обморок от падения стула, но побоится пойти подальше от
дома, своротит, завидя мужика, который ей покажется подозрительным, закроет на ночь окно, чтоб воры не влезли, — все по-женски.
Все пошли до
дома пешком. Обломов
был не в своей тарелке; он отстал от общества и занес
было ногу через плетень, чтоб ускользнуть через рожь домой. Ольга взглядом воротила его.
То, что
дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему, что
было его счастьем, вдруг стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через нее. Шаг предстоял решительный, смелый.
— А куда мы приедем?
Есть там
дом?
На шестой Ольга сказала ему, чтоб он пришел в такой-то магазин, что она
будет там, а потом он может проводить ее до
дома пешком, а экипаж
будет ехать сзади.
— Его никогда утром
дома нет, а вечером я все здесь, — сказал Обломов, обрадовавшись, что
есть достаточная отговорка.