Неточные совпадения
Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно,
как проявление барской воли, господского права,
видел он слабые намеки на отжившее величие.
—
Видели это? — спросил он, показывая руку,
как вылитую в перчатке.
— А новые lacets! [шнурки (фр.).]
Видите,
как отлично стягивает: не мучишься над пуговкой два часа; потянул шнурочек — и готово. Это только что из Парижа. Хотите, привезу вам на пробу пару?
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который
увидит его в первый раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же
как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей,
как особых примет на теле, в его уме нет.
Может быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все, что
видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде не бывал:
как родился в Петербурге, так и не выезжал никуда; следовательно,
видел и слышал то, что знали и другие.
—
Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить,
как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода
какая. Ты что здесь платишь?
—
Видишь, ведь ты
какой уродился! — возразил Тарантьев. — Ничего не умеешь сам сделать. Все я да я! Ну, куда ты годишься? Не человек: просто солома!
Видишь,
какую песню поет!
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал.
Видишь ведь,
как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
Но
как огорчился он, когда
увидел, что надобно быть, по крайней мере, землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу, а землетрясений,
как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает.
Это происходило,
как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу,
видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А
как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет,
как встану да
увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно…
Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» — подумал он,
видя, что не избежать ему патетической сцены,
как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.
— Змея! — произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем,
как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. — Когда же я змею поминал? — говорил он среди рыданий. — Да я и во сне-то не
вижу ее, поганую!
— Оттого, батюшка, что солнце идет навстречу месяцу и не
видит его, так и хмурится; а ужо,
как завидит издали, так и просветлеет.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг:
видит он,
как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
А ребенок все смотрел и все наблюдал своим детским, ничего не пропускающим умом. Он
видел,
как после полезно и хлопотливо проведенного утра наставал полдень и обед.
Илья Ильич и
увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов,
как только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников — в тюрьму; но если пропадает самая вера в призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
Ум и сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов этого быта прежде, нежели он
увидел первую книгу. А кто знает,
как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу?
Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
— В самом деле,
видишь ведь
как, совсем расшаталось, — говорил он, качая ногами крыльцо,
как колыбель.
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они
видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе,
как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые,
как известно, не могут равнодушно
видеть бегущего человека.
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял с минуту в каком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул на лакея и,
видя, что от него больше ждать нечего, кроме повторения того же самого, встряхнул волосами и пошел на лестницу,
как встрепанный.
— Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво,
как будто глядя вдаль, и продолжал не верить в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел
видеть идеал бытия и стремления человека в строгом понимании и отправлении жизни.
— Здравствуй, Илья.
Как я рад тебя
видеть! Ну, что,
как ты поживаешь? Здоров ли? — спросил Штольц.
—
Как кто? Разве вы не
видите?
Он, и не глядя,
видел,
как Ольга встала с своего места и пошла в другой угол. У него отлегло от сердца.
— Вот
видишь,
как надо! — еще прибавила она тихо.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда
как у других женщин сразу
увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не
увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно,
как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Барон вел процесс, то есть заставлял какого-то чиновника писать бумаги, читал их сквозь лорнетку, подписывал и посылал того же чиновника с ними в присутственные места, а сам связями своими в свете давал этому процессу удовлетворительный ход. Он подавал надежду на скорое и счастливое окончание. Это прекратило злые толки, и барона привыкли
видеть в доме,
как родственника.
Она понимала яснее его, что в нем происходит, и потому перевес был на ее стороне. Она открыто глядела в его душу,
видела,
как рождалось чувство на дне его души,
как играло и выходило наружу,
видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство — орудия Сонечки — были бы лишние, потому что не предстояло борьбы.
Все это отражалось в его существе: в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов,
увидит или не
увидит он ее? Что она скажет и сделает?
Как посмотрит,
какое даст ему поручение, о чем спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
— Да, да, — повторял он, — я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к вам не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать,
как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас
видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь, что вы любите меня,
как не любили ни отца, ни тетку, ни…
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы
видите, я думаю, себя,
как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
Что за причина?
Какой ветер вдруг подул на Обломова?
Какие облака нанес? И отчего он поднимает такое печальное иго? А, кажется, вчера еще он глядел в душу Ольги и
видел там светлый мир и светлую судьбу, прочитал свой и ее гороскоп. Что же случилось?
Он издали
видел,
как Ольга шла по горе,
как догнала ее Катя и отдала письмо;
видел,
как Ольга на минуту остановилась, посмотрела на письмо, подумала, потом кивнула Кате и вошла в аллею парка.
— Да, — подтвердила она, — вчера вам нужно было мое люблю, сегодня понадобились слезы, а завтра, может быть, вы захотите
видеть,
как я умираю.
— Да, теперь, может быть, когда уже
видели,
как плачет о вас женщина… Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез, говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели…
— Да, на словах вы казните себя, бросаетесь в пропасть, отдаете полжизни, а там придет сомнение, бессонная ночь:
как вы становитесь нежны к себе, осторожны, заботливы,
как далеко
видите вперед!..
— Сирени… отошли, пропали! — отвечала она. — Вон,
видите,
какие остались: поблеклые!
Ольга просто умна: вот хоть сегодняшний вопрос,
как легко и ясно разрешила она, да и всякий! Она тотчас
видит прямой смысл события и подходит к нему по прямой дороге.
По мере того
как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она
видела,
как свято ее «никогда» для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место сожалению. Она шла все тише, тише…
Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он в деревню — нет.
Видит, вдали она,
как ангел восходит на небеса, идет на гору, так легко опирается ногой, так колеблется ее стан.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла,
как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей,
как ты с Захаром;
вижу,
как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
Помните, Илья Ильич, — вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, — что я много выросла с тех пор,
как узнала вас, и знаю,
как называется игра, в которую вы играете… но слез моих вы больше не
увидите…
—
Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с ее братом — вот
увидишь!
Он шел скоро, смотрел по сторонам и ступал так,
как будто хотел продавить деревянный тротуар. Обломов оглянулся ему вслед и
видел, что он завернул в ворота к Пшеницыной.
Но осенние вечера в городе не походили на длинные, светлые дни и вечера в парке и роще. Здесь он уж не мог
видеть ее по три раза в день; здесь уж не прибежит к нему Катя и не пошлет он Захара с запиской за пять верст. И вся эта летняя, цветущая поэма любви
как будто остановилась, пошла ленивее,
как будто не хватило в ней содержания.
До сих пор он с «братцем» хозяйки еще не успел познакомиться. Он
видел только, и то редко, с постели,
как, рано утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь, тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно.