Неточные совпадения
По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко
не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость
до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.
— Ты никогда ничего
не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или
не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана
до сих пор непочинена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем
не подумаешь!
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли
не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а
до пыли и
до паутины тебе и дела нет».
— Что это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро, а я еще
не встал,
не умылся
до сих пор? Захар, Захар!
— Ах, какой дом! Нынешнюю зиму по средам меньше пятидесяти человек
не бывало, а иногда набиралось
до ста…
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и
не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати
до пяти в канцелярии, с восьми
до двенадцати дома — несчастный!»
Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти
до трех, с восьми
до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что
не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.
Впрочем, надо отдать им справедливость, что и любовь их, если разделить ее на градусы,
до степени жара никогда
не доходит.
Между тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил
до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову
не приходило, чтоб он пошел выше.
Шестнадцатилетний Михей,
не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед,
до тонкости развился ум молодого человека.
Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто
не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой
до слез картинки и вещицы.
— Да что ж мне
до всего
до этого за дело? — сказал с нетерпением Обломов. — Я туда
не перееду.
Илья Ильич думал, что начальник
до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и
не болит ли голова?
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном
до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу, видят
не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
Редко судьба сталкивала его с женщиною в обществе
до такой степени, чтоб он мог вспыхнуть на несколько дней и почесть себя влюбленным. От этого его любовные интриги
не разыгрывались в романы: они останавливались в самом начале и своею невинностью, простотой и чистотой
не уступали повестям любви какой-нибудь пансионерки на возрасте.
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении.
До тех пор он и
не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц.
Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего,
не составлял никогда бюджета — ничего.
Так он совершил единственную поездку из своей деревни
до Москвы и эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так
не ездят: надо скакать сломя голову!
Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает,
не щадя сил,
до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.
Захару было за пятьдесят лет. Он был уже
не прямой потомок тех русских Калебов, [Калеб — герой романа английского писателя Уильяма Годвина (1756–1836) «Калеб Вильямс» — слуга, поклоняющийся своему господину.] рыцарей лакейской, без страха и упрека, исполненных преданности к господам
до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и
не имели никаких пороков.
Или объявит, что барин его такой картежник и пьяница, какого свет
не производил; что все ночи напролет
до утра бьется в карты и пьет горькую.
Потом он мел —
не всякий день, однако ж, — середину комнаты,
не добираясь
до углов, и обтирал пыль только с того стола, на котором ничего
не стояло, чтоб
не снимать вещей.
— Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова
не слыхивали, выдумок
не было! Долго ли
до греха? Вот бумага, извольте.
— И так
не вникнул! — смиренно отвечал Захар, готовый во всем согласиться с барином, лишь бы
не доводить дела
до патетических сцен, которые были для него хуже горькой редьки.
Хочешь сесть, да
не на что;
до чего ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя…
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять
не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна
не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь,
до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— Другие
не хуже! — с ужасом повторил Илья Ильич. — Вот ты
до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что «другой»!
Обломов долго
не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром
до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому.
«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе
не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат
до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало,
не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда
не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти
не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему дело… А я! я…
не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры
не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты и ни одна
не разработана
до конца.
События его жизни умельчились
до микроскопических размеров, но и с теми событиями
не справится он; он
не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он
не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и
не находил. Охи и вздохи его достигли даже
до ушей Захара.
Так он и
не додумался
до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.
Измученное волнениями или вовсе
не знакомое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому
не ведомым счастьем. Все сулит там покойную, долговременную жизнь
до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть.
Зима, как неприступная, холодная красавица, выдерживает свой характер вплоть
до узаконенной поры тепла;
не дразнит неожиданными оттепелями и
не гнет в три дуги неслыханными морозами; все идет обычным, предписанным природой общим порядком.
Между тем им нисколько
не показалось удивительно, как это, например, кузнец Тарас чуть было собственноручно
не запарился
до смерти в землянке,
до того, что надо было отливать его водой.
Но мужики пошли и сажен за пятьдесят
до места стали окликать чудовище разными голосами: ответа
не было; они остановились; потом опять двинулись.
Он выбежит и за ворота: ему бы хотелось в березняк; он так близко кажется ему, что вот он в пять минут добрался бы
до него,
не кругом, по дороге, а прямо, через канаву, плетни и ямы; но он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
Сказка
не над одними детьми в Обломовке, но и над взрослыми
до конца жизни сохраняет свою власть. Все в доме и в деревне, начиная от барина, жены его и
до дюжего кузнеца Тараса, — все трепещут чего-то в темный вечер: всякое дерево превращается тогда в великана, всякий куст — в вертеп разбойников.
Они никогда
не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики
не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив
до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.
Потом, недели через три, велено было Андрюшке, Петрушке, Ваське обрушившиеся доски и перила оттащить к сараям, чтоб они
не лежали на дороге. Там валялись они
до весны.
И он обращал глаза в другую сторону, а крыльцо, говорят, шатается и
до сих пор и все еще
не развалилось.
Наконец даже дошло
до того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он еще
не успел выздороветь от ушиба, а уж мостик отделан был заново.
Коровы и козы тоже немного взяли после нового падения плетня в саду: они съели только смородинные кусты да принялись обдирать десятую липу, а
до яблонь и
не дошли, как последовало распоряжение врыть плетень как надо и даже окопать канавкой.
Это частью делалось по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился
не дома, а приобретался покупкою, обломовцы были
до крайности скупы.
Нет,
не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и
не дотронется ни
до чего. Он очень хорошо знает, что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
— Э! — хором подхватили все. — Да как же ничего
не было? Мы-то умерли разве?.. А лоб-то, лоб-то, вон и
до сих пор рубец виден…
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь,
до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе
не учатся;
до лета остается недели две —
не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше
до осени отложить.
— Долго ли
до греха? — говорили отец и мать. — Ученье-то
не уйдет, а здоровья
не купишь; здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
Стали носиться зловещие слухи о необходимости
не только знания грамоты, но и других,
до тех пор
не слыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом.