Неточные совпадения
— Ты никогда ничего
не знаешь. Там, в корзине,
посмотри! Или
не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор непочинена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем
не подумаешь!
— Э-э-э! слишком проворно! Видишь, еще что!
Не сейчас ли прикажете? А ты мне
не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз; а ты опять.
Смотри!
— О, баловень, сибарит! — говорил Волков, глядя, куда бы положить шляпу, и, видя везде пыль,
не положил никуда; раздвинул обе полы фрака, чтобы сесть, но,
посмотрев внимательно на кресло, остался на ногах.
— А
посмотрите это:
не правда ли, очень мило? — говорил он, отыскав в куче брелок один, — визитная карточка с загнутым углом.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак
не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде;
посмотрит,
посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после
посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед картиной, которую видел тысячу раз прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках,
посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, — это все, чтоб
не мешать Обломову встать и умыться. Так прошло минут десять.
— Дался вам этот Екатерингоф, право! — с досадой отозвался Обломов. —
Не сидится вам здесь? Холодно, что ли, в комнате, или пахнет нехорошо, что вы так и
смотрите вон?
— Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть
не могу никаких перемен! Это еще что, квартира! — заговорил Обломов. — А вот посмотрите-ка, что староста пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где бишь оно? Захар, Захар!
— Где же оно? — с досадой возразил Илья Ильич. — Я его
не проглотил. Я очень хорошо помню, что ты взял у меня и куда-то вон тут положил. А то вот где оно,
смотри!
Я баб погнал по мужей: бабы те
не воротились, а проживают, слышно, в Челках, а в Челки поехал кум мой из Верхлева; управляющий послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий послал кума в Челки оную соху
посмотреть.
Холста нашего сей год на ярмарке
не будет: сушильню и белильню я запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно
смотреть: он тверезый мужик; да чтобы
не стянул чего господского, я
смотрю за ним денно и ночно.
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать,
смотреть,
не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто
не было тут: он тоже молчал, дремал или
смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы.
— А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят!
Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго
не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
— А вот я
посмотрю, как ты
не переедешь. Нет, уж коли спросил совета, так слушайся, что говорят.
— Видишь, и сам
не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя
не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто
не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с
не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго
смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить его
смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина
не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и другой!
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне,
не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню;
не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью
посматривал на все стороны.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и
не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам,
посмотрели бы на народ или на другое что…
Смотри за всем, чтоб
не растеряли да
не переломали… половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уж уехал…
— То-то же! — сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено…
смотришь, что-нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу всю вытянет, жить
не захочется… А издержек, издержек…
Илья Ильич, видя, что ему никак
не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и
смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.
Захар
не отвечал: он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья
смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
Захар ничего
не отвечал и решительно
не понимал, что он сделал, но это
не помешало ему с благоговением
посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
— Что такое другой? — продолжал Обломов. — Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином
смотрит, да врет, он и
не знает, что такое прислуга; послать некого — сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет…
— Я совсем другой — а? Погоди, ты
посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как «другой»-то живет? «Другой» работает без устали, бегает, суетится, — продолжал Обломов, —
не поработает, так и
не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, унижается… А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, «другой» я — а?
А в этом краю никто и
не знал, что за луна такая, — все называли ее месяцем. Она как-то добродушно, во все глаза
смотрела на деревни и поле и очень походила на медный вычищенный таз.
Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб
посмотреть оттуда на речку; но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа
не ходят.
Не все резв, однако ж, ребенок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и
смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе с ним.
Задумывается ребенок и все
смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора
не успел съехать.
А там старуха пронесет из амбара в кухню чашку с мукой да кучу яиц; там повар вдруг выплеснет воду из окошка и обольет Арапку, которая целое утро,
не сводя глаз,
смотрит в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь.
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да
смотри,
не пролей молоко-то. — А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. — Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка
не украл сукна; потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять по саду с практической целью:
посмотреть, как наливается яблоко,
не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п.
А ребенок все
смотрел и все наблюдал своим детским, ничего
не пропускающим умом. Он видел, как после полезно и хлопотливо проведенного утра наставал полдень и обед.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову,
посмотрит бессмысленно, с удивлением, на обе стороны и перевернется на другой бок или,
не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.
Сначала она бодро
смотрела за ребенком,
не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы приближавшейся заразы, начинала упрашивать
не ходить за ворота,
не затрогивать козла,
не лазить на голубятню или галерею.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе
не выговаривало, даже
не ходило, а только
смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только
не признавалось в этом ни себе, ни другим.
— Э! Да уж девять часов! — с радостным изумлением произнес Илья Иванович. — Смотри-ка, пожалуй, и
не видать, как время прошло. Эй, Васька! Ванька, Мотька!
Если сон был страшный — все задумывались, боялись
не шутя; если пророческий — все непритворно радовались или печалились,
смотря по тому, горестное или утешительное снилось во сне. Требовал ли сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого принимались деятельные меры.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и
не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и
не иметь, можно пойти прогуляться, можно и
не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была книга; он
смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
А
не то, так мать
посмотрит утром в понедельник пристально на него, да и скажет...
И недели три Илюша гостит дома, а там,
смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе
не учатся; до лета остается недели две —
не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно!
Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца, ребенок худ и бледен.
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников, дело
не ставало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже
не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен покажется: пьян
не пьян, а как-то дико
смотрит: беды бы
не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего
не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто
посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам
посмотреть! Шеи по две недели
не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
— Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, — чем пуще ругается, тем лучше: по крайности,
не прибьет, коли ругается. А вот как я жил у одного: ты еще
не знаешь — за что, а уж он,
смотришь, за волосы держит тебя.
— Как он смеет так говорить про моего барина? — возразил горячо Захар, указывая на кучера. — Да знает ли он, кто мой барин-то? — с благоговением спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне
не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам
посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то
не сосчитаешь!..
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал,
не мошенники ли какие забрались в дом: жалость
смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Мать всегда с беспокойством
смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки, и если б только
не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.