Неточные совпадения
Лежанье у Ильи Ильича
не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который
хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием.
— А кто его знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул,
хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего
не лежит.
— Что ж делать? — вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты
не беспокой меня, а там, как
хочешь, так и распорядись, только чтоб
не переезжать.
Не может постараться для барина!
—
Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы.
Хотите, я вас представлю?
— А новые lacets! [шнурки (фр.).] Видите, как отлично стягивает:
не мучишься над пуговкой два часа; потянул шнурочек — и готово. Это только что из Парижа.
Хотите, привезу вам на пробу пару?
— Однако мне пора в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я
хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы
не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте…
Хотя про таких людей говорят, что они любят всех и потому добры, а, в сущности, они никого
не любят и добры потому только, что
не злы.
Никогда
не поймаешь на лице его следа заботы, мечты, что бы показывало, что он в эту минуту беседует сам с собою, или никогда тоже
не увидишь, чтоб он устремил пытливый взгляд на какой-нибудь внешний предмет, который бы
хотел усвоить своему ведению.
Но все это ни к чему
не повело. Из Михея
не выработался делец и крючкотворец,
хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба
не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он
не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Если он
хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто
не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов
хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Ах, да и вы тут? — вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. — Я вас и
не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья! Я вам все
хотел сказать…
— Видно,
не платишь: и поделом! — сказал Тарантьев и
хотел идти.
— Видишь, и сам
не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя
не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто
не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько
хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он
хотя и жил весь век в деревне, но
не мудрил,
не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и
хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом
не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
Хочешь сесть, да
не на что; до чего ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя…
Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но
не вошел.
— Вы совсем другой! — жалобно сказал Захар, все
не понимавший, что
хочет сказать барин. — Бог знает, что это напустило такое на вас…
— А ведь я
не умылся! Как же это? Да и ничего
не сделал, — прошептал он. —
Хотел изложить план на бумагу и
не изложил, к исправнику
не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и
не кончил, счетов
не поверил и денег
не выдал — утро так и пропало!
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало,
не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит
захотеть! „Другой“ и халата никогда
не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти
не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я…
не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Нет, Бог с ним, с морем! Самая тишина и неподвижность его
не рождают отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек все видит ту же необъятную,
хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.
Взрослый Илья Ильич
хотя после и узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц,
хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями няни, но улыбка эта
не искренняя, она сопровождается тайным вздохом: сказка у него смешалась с жизнью, и он бессознательно грустит подчас, зачем сказка
не жизнь, а жизнь
не сказка.
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета. Дайте им какое
хотите щекотливое сватовство, какую
хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем этом никто никогда
не делал ни малейшей ошибки в Обломовке.
— Я и то
не брал. На что, мол, нам письмо-то, — нам
не надо. Нам, мол,
не наказывали писем брать — я
не смею: подите вы, с письмом-то! Да пошел больно ругаться солдат-то:
хотел начальству жаловаться; я и взял.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да
не достанет, — принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и мать, да три тетки в пять голосов и закричат...
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а
не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой
не знаю, отроду дураком
не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда
хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
А в сыне ей мерещился идеал барина,
хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась в русском богатом доме, и тоже за границею, конечно,
не у немцев.
Да и в самом Верхлёве стоит,
хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах,
не с грубой свежестью,
не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто
не подходил близко,
не обнял,
не поцеловал ее, даже сам князь,
хотя у ней было пятеро детей.
— Ну, а если
не станет уменья,
не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить — зайди к Рейнгольду: он научит. О! — прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. — Это… это (он
хотел похвалить и
не нашел слова)… Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу…
Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным. Он
не ослеплялся красотой и потому
не забывал,
не унижал достоинства мужчины,
не был рабом, «
не лежал у ног» красавиц,
хотя не испытывал огненных радостей.
— Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал
не верить в поэзию страстей,
не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все
хотел видеть идеал бытия и стремления человека в строгом понимании и отправлении жизни.
— А ты
не знаешь, — перебил Штольц, — в Верхлёве пристань
хотят устроить и предположено шоссе провести, так что и Обломовка будет недалеко от большой дороги, а в городе ярмарку учреждают…
Хотя было уже
не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
А как ты запирался с учителем математики,
хотел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и
не добился?
—
Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек
не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда
хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один
не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ты ли это, Илья? — говорил Андрей. — А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты
не забыл двух сестер?
Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними,
хотел очистить их вкус?..
После мучительной думы он схватил перо, вытащил из угла книгу и в один час
хотел прочесть, написать и передумать все, чего
не прочел,
не написал и
не передумал в десять лет.
Уже Захар глубокомысленно доказывал, что довольно заказать и одну пару сапог, а под другую подкинуть подметки. Обломов купил одеяло, шерстяную фуфайку, дорожный несессер,
хотел — мешок для провизии, но десять человек сказали, что за границей провизии
не возят.
Она очень обрадовалась Штольцу;
хотя глаза ее
не зажглись блеском, щеки
не запылали румянцем, но по всему лицу разлился ровный, покойный свет и явилась улыбка.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она,
хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому,
не перехитренному воспитанию
не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
— Я думал, что вы
хотите спросить меня о каком-нибудь романе: я их
не читаю.
—
Не угадали; я
хотела спросить о путешествиях…
— Я
не могу
хотеть, чего
не знаю.
—
Хотите, я вам покажу коллекцию рисунков, которую Андрей Иваныч привез мне из Одессы? — спросила Ольга. — Он вам
не показывал?
— Отчего напрасно? Я
хочу, чтоб вам
не было скучно, чтоб вы были здесь как дома, чтоб вам было ловко, свободно, легко и чтоб вы
не уехали… лежать.
— Вы
хотите, чтоб мне было легко, свободно и
не было скучно? — повторил он.
—
Не смотрите же на меня так странно, — сказала она, — мне тоже неловко… И вы, верно,
хотите добыть что-нибудь из моей души…
А как было пошло хорошо! Как просто познакомились они! Как свободно сошлись! Обломов был проще Штольца и добрее его,
хотя не смешил ее так или смешил собой и так легко прощал насмешки.