Неточные совпадения
В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли огнем
жизни, из них лились лучи света, надежды,
силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с
силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, все готовит ясные дни. Вот настали они — тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные дни, бегут — и все течет
жизнь, все течет, все ломка да ломка.
Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент
жизни, расцветания
сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.
События его
жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в
силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
— В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет
сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать — значит жить другой, артистической, изящной стороной
жизни,
жизни художников, поэтов».
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в
жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил
силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи
жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю
жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Ее воображению открыта теперь самая поэтическая сфера
жизни: ей должны сниться юноши с черными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаенной
силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой в глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна.
— Вот когда заиграют все
силы в вашем организме, тогда заиграет
жизнь и вокруг вас, и вы увидите то, на что закрыты у вас глаза теперь, услышите, чего не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете прислушиваться к росту травы. Погодите, не торопитесь, придет само! — грозил он.
Еще сильнее, нежели от упреков, просыпалась в нем бодрость, когда он замечал, что от его усталости уставала и она, делалась небрежною, холодною. Тогда в нем появлялась лихорадка
жизни,
сил, деятельности, и тень исчезала опять, и симпатия била опять сильным и ясным ключом.
— Да, и у меня, кажется, достанет
сил прожить и пролюбить всю
жизнь…
Он выбивался из
сил, плакал, как ребенок, о том, что вдруг побледнели радужные краски его
жизни, о том, что Ольга будет жертвой. Вся любовь его была преступление, пятно на совести.
Да, сегодня она у него, он у ней, потом в опере. Как полон день! Как легко дышится в этой
жизни, в сфере Ольги, в лучах ее девственного блеска, бодрых
сил, молодого, но тонкого и глубокого, здравого ума! Он ходит, точно летает; его будто кто-то носит по комнате.
Она видит его
силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждет его владычества. Чудная Ольга! Невозмутимая, неробкая, простая, но решительная женщина, естественная, как сама
жизнь!
Сердце было убито: там на время затихла
жизнь. Возвращение к
жизни, к порядку, к течению правильным путем скопившегося напора жизненных
сил совершалось медленно.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся
силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и
жизнь.
Как теперь вдруг все отнять?.. Да притом в этом столько… столько занятия… удовольствия, разнообразия…
жизни… Что она вдруг станет делать, если не будет этого? И когда ей приходила мысль бежать — было уже поздно, она была не в
силах.
Юношей он инстинктивно берег свежесть
сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед
жизнью, какова бы она ни была, смотреть на нее не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг, и достойно вынести битву с ней.
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в
жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с
силою Архимедова рычага, движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Сначала ему снилась в этом образе будущность женщины вообще; когда же он увидел потом, в выросшей и созревшей Ольге, не только роскошь расцветшей красоты, но и
силу, готовую на
жизнь и жаждущую разумения и борьбы с
жизнью, все задатки его мечты, в нем возник давнишний, почти забытый им образ любви, и стала сниться в этом образе Ольга, и далеко впереди казалось ему, что в симпатии их возможна истина — без шутовского наряда и без злоупотреблений.
Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и
сил… и торопливо помогал ей покорять себе скорее
жизнь, выработать запас мужества на битву с
жизнью, — теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока
жизнь щадила их или удары ее не казались тяжелы, пока горе тонуло в любви.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости
силы падают и перестают бороться с
жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак
силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство
жизнью… Это грусть души, вопрошающей
жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
— А надолго ли? Потом освежают
жизнь, — говорил он. — Они приводят к бездне, от которой не допросишься ничего, и с большей любовью заставляют опять глядеть на
жизнь… Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные
силы, как будто затем, чтоб не давать им уснуть…
— Что ж? примем ее как новую стихию
жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от
жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без
силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
Она содрогалась, изнемогала, но с мужественным любопытством глядела на этот новый образ
жизни, озирала его с ужасом и измеряла свои
силы… Одна только любовь не изменяла ей и в этом сне, она стояла верным стражем и новой
жизни; но и она была не та!
А если огонь не угаснет,
жизнь не умрет, если
силы устоят и запросят свободы, если она взмахнет крыльями, как сильная и зоркая орлица, на миг полоненная слабыми руками, и ринется на ту высокую скалу, где видит орла, который еще сильнее и зорче ее?.. Бедный Илья!