Неточные совпадения
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо
было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий
понимал жизнь по-своему, как не хотел
понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его,
было ему не по душе.
Он уж
был не в отца и не в деда. Он учился, жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения. Он
понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние.
Может
быть, Илюша уж давно замечает и
понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
Вообще они глухи
были к политико-экономическим истинам о необходимости быстрого и живого обращения капиталов, об усиленной производительности и мене продуктов. Они в простоте души
понимали и приводили в исполнение единственное употребление капиталов — держать их в сундуке.
Старики
понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то
есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
Простой, то
есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот что
было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он
понимал всю трудность ее и
был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все
понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может
быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно
будет!
— Ленивы! — возразила она с едва приметным лукавством. — Может ли это
быть? Мужчина ленив — я этого не
понимаю.
От прежнего промаха ему
было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей
понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может
быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле
была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей
понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он не знает, как ему
быть, как держать себя с ней.
Она
понимала яснее его, что в нем происходит, и потому перевес
был на ее стороне. Она открыто глядела в его душу, видела, как рождалось чувство на дне его души, как играло и выходило наружу, видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство — орудия Сонечки —
были бы лишние, потому что не предстояло борьбы.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она не начинала еще жить, и она иногда обижалась, зачем он считает ее за девочку, тогда как ей двадцать лет. А теперь она
поняла, что он
был прав, что она только что начала жить.
Может
быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно
было со мной), или вы, не
поняв моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я не перенесу, заговорю опять не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день.
— Зачем? — с удивлением спросила она. — Я не
понимаю этого. Я не уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты
был счастлив с другой. Это что-то мудрено, я не
понимаю.
— Ты думал, что я, не
поняв тебя,
была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
Если
есть симпатия душ, если родственные сердца чуют друг друга издалека, то никогда это не доказывалось так очевидно, как на симпатии Агафьи Матвеевны и Анисьи. С первого взгляда, слова и движения они
поняли и оценили одна другую.
— Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет, и никогда не простят тебе этого.
Пойми, ради Бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света
была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле…
—
Пойми, для чего я говорю тебе это: ты
будешь несчастлива, и на меня одного ляжет ответственность в этом. Скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит?
Сама Агафья Матвеевна не в силах
была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней происходит, но она, как сказано, никогда не сознавала и не
понимала этого, даже забыла, что несколько времени назад этого ничего не происходило в ней, и любовь ее высказалась только в безграничной преданности до гроба.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он
понял, — что
было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
Она
понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана
была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес
был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
— Как я должен
понимать это? Вразумите меня, ради Бога! — придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее словами и глубоким, непритворным тоном, каким они
были сказаны.
— Расскажите же мне, что
было с вами с тех пор, как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице ваши мысли: кажется, это одно средство для нас
понять друг друга. Согласны вы?
— Обломова! — повторил он вновь. — Не может
быть! — прибавил опять уверительно. — Тут
есть что-то: вы не
поняли себя, Обломова или, наконец, любви!
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог
быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все
понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..
Ее замечание, совет, одобрение или неодобрение стали для него неизбежною поверкою: он увидел, что она
понимает точно так же, как он, соображает, рассуждает не хуже его… Захар обижался такой способностью в своей жене, и многие обижаются, — а Штольц
был счастлив!
— Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уязви, ужаль: я, что ли? Ошибаешься. А если хочешь знать правду, так я и тебя научил любить его и чуть не довел до добра. Без меня ты бы прошла мимо его, не заметив. Я дал тебе
понять, что в нем
есть и ума не меньше других, только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул в праздности. Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты еще любишь его?
— Отчего? Что с тобой? — начал
было Штольц. — Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и
будет. Слава Богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты
понимаешь как…
— Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все
понимаю: мне давно совестно жить на свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может
быть, в последний раз
было еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы — это Бог видит, но не стою твоих хлопот.
Она так полно и много любила: любила Обломова — как любовника, как мужа и как барина; только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не
понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык? В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не
было таких слов, потому что не
было понятий; только Илья Ильич
понял бы ее, но она ему никогда не высказывала, потому что не
понимала тогда сама и не умела.
С летами она
понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего
было ей желать больше, некуда идти.