Неточные совпадения
Лежанье у Ильи Ильича не
было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который
хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это
было его нормальным состоянием.
Поэтому для Захара дорог
был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые
хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.
— А кто его знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул,
хотя и так можно
было видеть, что на стульях ничего не лежит.
— Погодите, — удерживал Обломов, — я
было хотел поговорить с вами о делах.
— Pardon, [Извините (фр.).] некогда, — торопился Волков, — в другой раз! — А не
хотите ли со мной
есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает.
— Однако мне пора в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я
хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы
было. Поедемте…
Весь этот Алексеев, Васильев, Андреев, или как
хотите,
есть какой-то неполный, безличный намек на людскую массу, глухое отзвучие, неясный ее отблеск.
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал
было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не
хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.
Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец,
хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и
был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Если он
хотел жить по-своему, то
есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не
было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо
было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не
хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его,
было ему не по душе.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты
будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина;
есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не
будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько
хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Глядя на других, Илья Ильич и сам перепугался,
хотя и он и все прочие знали, что начальник ограничится замечанием; но собственная совесть
была гораздо строже выговора.
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он
хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие
были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
Если ему велят вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести то, принести это, он, по обыкновению, с ворчаньем исполнял приказание; но если б кто
захотел, чтоб он потом делал то же самое постоянно сам, то этого уже достигнуть
было невозможно.
Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя
было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел.
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это
было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история.
Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более, что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия!
— Одна ли Анна Андреевна! — сказала хозяйка. — Вот как брата-то ее женят и пойдут дети — столько ли еще
будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все
хотят приданого, да всё деньгами…
Другой жизни и не
хотели и не любили бы они. Им бы жаль
было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни
были. Их загрызет тоска, если завтра не
будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое,
ем с его стола, уйду, куда
хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее, даже сам князь,
хотя у ней
было пятеро детей.
Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь. Он худощав, щек у него почти вовсе нет, то
есть есть кость да мускул, но ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый и никакого румянца; глаза
хотя немного зеленоватые, но выразительные.
Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и
быть свободным. Он не ослеплялся красотой и потому не забывал, не унижал достоинства мужчины, не
был рабом, «не лежал у ног» красавиц,
хотя не испытывал огненных радостей.
— А ты не знаешь, — перебил Штольц, — в Верхлёве пристань
хотят устроить и предположено шоссе провести, так что и Обломовка
будет недалеко от большой дороги, а в городе ярмарку учреждают…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда
хочешь. За тобой я, может
быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно
будет!
Но человек подал ему чашку чаю и поднос с кренделями. Он
хотел подавить в себе смущение,
быть развязным и в этой развязности захватил такую кучу сухарей, бисквитов, кренделей, что сидевшая с ним рядом девочка засмеялась. Другие поглядывали на кучу с любопытством.
— А вы
хотите, чтоб я
спела? — спросила она.
— Отчего напрасно? Я
хочу, чтоб вам не
было скучно, чтоб вы
были здесь как дома, чтоб вам
было ловко, свободно, легко и чтоб вы не уехали… лежать.
— Вы
хотите, чтоб мне
было легко, свободно и не
было скучно? — повторил он.
— Нет сил! — сказал он. — И вы
хотите, чтоб мне
было ловко! Я разлюблю Андрея… Он и это сказал вам?
— Вот я этого и боялся, когда не
хотел просить вас
петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно
быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
А как
было пошло хорошо! Как просто познакомились они! Как свободно сошлись! Обломов
был проще Штольца и добрее его,
хотя не смешил ее так или смешил собой и так легко прощал насмешки.
Но Обломов сначала слушать не
хотел — ей
было досадно, и она… старалась… Она сильно покраснела — да, всеми силами старалась расшевелить его.
— Поверьте мне, это
было невольно… я не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать
было нельзя… Ради Бога, не подумайте, чтоб я
хотел… Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
— Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться
был не в состоянии теперь. — Ты и здесь
хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не дает: «Вы любите, говорит, сор».
— Ах ты, баба, солдатка этакая,
хочешь ты умничать! Да разве у нас в Обломовке такой дом
был? На мне все держалось одном: одних лакеев, с мальчишками, пятнадцать человек! А вашей братьи, бабья, так и поименно-то не знаешь… А ты тут… Ах, ты!..
— Я ведь доброго
хочу, — начала
было она.
Лица у ней почти вовсе не
было: только и
был заметен нос;
хотя он
был небольшой, но он как будто отстал от лица или неловко
был приставлен, и притом нижняя часть его
была вздернута кверху, оттого лица за ним
было незаметно: оно так обтянулось, выцвело, что о носе ее давно уже получишь ясное понятие, а лица все не заметишь.
Появление Обломова в доме не возбудило никаких вопросов, никакого особенного внимания ни в тетке, ни в бароне, ни даже в Штольце. Последний
хотел познакомить своего приятеля в таком доме, где все
было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо
быть свежеодетым, помнить, о чем говоришь, — словом, нельзя ни задремать, ни опуститься, и где постоянно шел живой, современный разговор.
— Какой еще жизни и деятельности
хочет Андрей? — говорил Обломов, тараща глаза после обеда, чтоб не заснуть. — Разве это не жизнь? Разве любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день — верст по десяти пешком! Вчера ночевал в городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял, и Захара не
было — все по милости ее поручений!
— Не увидимся с Ольгой… Боже мой! Ты открыл мне глаза и указал долг, — говорил он, глядя в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще
есть возможность теперь,
хотя с болью, зато после не
будешь клясть себя, зачем не расстался? А от нее сейчас придут, она
хотела прислать… Она не ожидает…
Я говорю только о себе — не из эгоизма, а потому, что, когда я
буду лежать на дне этой пропасти, вы всё
будете, как чистый ангел, летать высоко, и не знаю,
захотите ли бросить в нее взгляд.
Я только
хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не
есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
Ольга шла тихо и утирала платком слезы; но едва оботрет, являются новые. Она стыдится, глотает их,
хочет скрыть даже от деревьев и не может. Обломов не видал никогда слез Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли его, но так, что ему от того
было не горячо, а тепло.
— Зачем? — повторила она, вдруг перестав плакать и обернувшись к нему. — Затем же, зачем спрятались теперь в кусты, чтоб подсмотреть,
буду ли я плакать и как я
буду плакать — вот зачем! Если б вы
хотели искренно того, что написано в письме, если б
были убеждены, что надо расстаться, вы бы уехали за границу, не повидавшись со мной.
— Да, — подтвердила она, — вчера вам нужно
было мое люблю, сегодня понадобились слезы, а завтра, может
быть, вы
захотите видеть, как я умираю.
— Да, теперь, может
быть, когда уже видели, как плачет о вас женщина… Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы не
хотели моих слез, говорите вы, так бы и не сделали, если б не
хотели…
— У сердца, когда оно любит,
есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего
хочет, и знает наперед, что
будет. Мне вчера нельзя
было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может
быть, дурно бы спали: я пришла, потому что не
хотела вашего мученья… А вы… вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
Если ошибусь, если правда, что я
буду плакать над своей ошибкой, по крайней мере, я чувствую здесь (она приложила ладонь к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не
хотела этого, Бог не дал.
— Вот видите: и я верю в это, — добавила она. — Если же это не так, то, может
быть, и я разлюблю вас, может
быть, мне
будет больно от ошибки и вам тоже; может
быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза… нет, нет… Я не
хочу верить этому!