Неточные совпадения
—
А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее,
если ее за тебя не выдадут?
— Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, — сказала Анна Васильевна, —
если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась. И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета,
а дама на руках…
— Да,
а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и
если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи…
А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. —
Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае.
А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, — да еще не себе,
а детям?
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили!
А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, —
если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски.
А глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
— Довольно, довольно! — остановила она с полуулыбкой, не от скуки нетерпения,
а под влиянием как будто утомления от раздражительного спора. — Я воображаю себе обеих тетушек,
если б в комнате поселился беспорядок, — сказала она, смеясь, — разбросанные книги, цветы — и вся улица смотрит свободно сюда!..
— Кому ты это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я не знаю!
А я только и во сне, и наяву вижу, как бы обжечься. И
если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или,
если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
— И чем ты сегодня не являлся перед кузиной! Она тебя Чацким назвала…
А ты был и Дон-Жуан и Дон-Кихот вместе. Вот умудрился! Я не удивлюсь,
если ты наденешь рясу и начнешь вдруг проповедовать…
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде не живопись,
а Софью, и не делать романов,
если хочешь писать их… Лучше пиши по утрам роман,
а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это не раздражает…
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель,
а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И
если б не было этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Но
если покойный дух жизни тихо опять веял над ним, или попросту «находил на него счастливый стих», лицо его отражало запас силы воли, внутренней гармонии и самообладания,
а иногда какой-то задумчивой свободы, какого-то идущего к этому лицу мечтательного оттенка, лежавшего не то в этом темном зрачке, не то в легком дрожании губ.
Всего пуще пугало его и томило обидное сострадание сторожа Сидорыча, и вместе трогало своей простотой. Однажды он не выучил два урока сряду и завтра должен был остаться без обеда,
если не выучит их к утру,
а выучить было некогда, все легли спать.
Но мысль о деле,
если только она не проходила через доклад, как, бывало, русский язык через грамматику,
а сказанная среди шуток и безделья, для него как-то ясна, лишь бы не доходило дело до бумаг.
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы,
а руки до того выпачканы, что
если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
Потом,
если нужно, ехала в ряды и заезжала с визитом в город, но никогда не засиживалась,
а только заглянет минут на пять и сейчас к другому, к третьему, и к обеду домой.
Она упряма:
если скажут, пойдем туда, она не пойдет, или пойдет не сразу,
а прежде покачает отрицательно головой, потом не пойдет,
а побежит, и все вприпрыжку.
Если случайно попадет туда высокой кисти картина, дорогая статуя — они ценятся не удивлением кисти и резцу,
а заплаченной суммой.
— Посмотрите: ни одной черты нет верной. Эта нога короче, у Андромахи плечо не на месте;
если Гектор выпрямится, так она ему будет только по брюхо.
А эти мускулы, посмотрите…
На отлучки его она смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на то,
если б он заболел.
А возвращался он, — она была кротко счастлива и полагала, что
если его не было, то это так надо, это в порядке вещей.
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!..
А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было,
если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук,
а поучиться — терпенья нет! Ведь
если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите,
а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
— Да, не погневайтесь! — перебил Кирилов. —
Если хотите в искусстве чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки,
а будьте трезвы, работайте до тумана, до обморока в голове; надо падать и вставать, умирать с отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью…
«Переделать портрет, — думал он. — Прав ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ:
если я поймал эту „правду“ красоты — чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я — на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет?
А потом уже переделаю… только не в блудницу!»
— Последний вопрос, кузина, — сказал он вслух, —
если б… — И задумался: вопрос был решителен, —
если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие,
а задался бы задачей «быть генералом»: что бы вы сказали? мог ли бы, могу ли!.. «Она не кокетка, она скажет истину!» — подумал он.
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово,
а с пощадой, даже
если б я был вам совсем чужой.
А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. —
А остановили ли бы вы внимание на нем,
если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
Видно, что ей живется крепко, хорошо, что она
если и борется, то не дает одолевать себя жизни,
а сама одолевает жизнь и тратит силы в этой борьбе скупо.
— Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга!
А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься — осудит! И меня осудит,
если я соглашусь взять: ты сирота…
Он был так беден, как нельзя уже быть беднее. Жил в каком-то чуланчике, между печкой и дровами, работал при свете плошки, и
если б не симпатия товарищей, он не знал бы, где взять книг,
а иногда белья и платья.
Райский немного смутился и поглядывал на Леонтья, что он,
а он ничего. Потом он, не скрывая удивления, поглядел на нее, и удивление его возросло, когда он увидел, что годы так пощадили ее: в тридцать с небольшим лет она казалась
если уже не прежней девочкой, то только разве расцветшей, развившейся и прекрасно сложившейся физически женщиной.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. —
Если ее забыл, так кашу не забывают…
А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
—
Если послушать ее, — продолжала Ульяна Андреевна, — так все сиди на месте, не повороти головы, не взгляни ни направо, ни налево, ни с кем слова не смей сказать: мастерица осуждать!
А сама с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там…
—
Если б не она, ты бы не увидал на мне ни одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое,
а идет хорошо; какие мои средства,
а на все хватает!
— Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того,
если я дам образцы старой жизни из книг,
а сам буду жить про себя и для себя.
А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? — Он задумался.
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что
если б пропали книги, не пропала бы жизнь,
а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
Если он зевал, то пока не от скуки,
а от пищеварения или от здоровой усталости.
Желает она в конце зимы, чтоб весна скорей наступила, чтоб река прошла к такому-то дню, чтоб лето было теплое и урожайное, чтоб хлеб был в цене,
а сахар дешев, чтоб,
если можно, купцы давали его даром, так же как и вино, кофе и прочее.
Любила она, чтобы всякий день кто-нибудь завернул к ней,
а в именины ее все, начиная с архиерея, губернатора и до последнего повытчика в палате, чтобы три дня город поминал ее роскошный завтрак, нужды нет, что ни губернатор, ни повытчики не пользовались ее искренним расположением. Но
если бы не пришел в этот день m-r Шарль, которого она терпеть не могла, или Полина Карповна, она бы искренне обиделась.
— Я днем хожу туда, и то с Агафьей или мальчишку из деревни возьму.
А то так на похороны,
если мужичок умрет. У нас, слава Богу, редко мрут.
— Нет… — Она задумчиво покачала головой. — Я многого не понимаю и оттого не знаю, как мне иногда надо поступить. Вон Верочка знает, и
если не делает, так не хочет,
а я не умею…
Верочка отворит окно и сядет смотреть грозу,
а я всегда спрячусь в постель, задерну занавески, и
если молния очень блестит, то положу большую подушку на голову,
а уши заткну и ничего не вижу, не слышу…
—
Если б вас не было, мы бы рано ужинали,
а в одиннадцать часов спать; когда гостей нет, мы рано ложимся.
— Да, оставь козла в огороде!
А книги-то?
Если б можно было передвинуть его с креслом сюда, в темненькую комнату, да запереть! — мечтал Козлов, но тотчас же отказался от этой мечты. — С ним после и не разделаешься! — сказал он, — да еще, пожалуй, проснется ночью, кровлю с дома снесет!
—
А за яблоками! Я вон их там в прошлом году рвал, с поля, близ старого дома. И в нынешнем августе надеюсь,
если… вы позволите…
Если б только одно это, я бы назвал его дураком — и дело с концом,
а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно,
а потом прицелился в него.
— Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал.
Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили,
а так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не доходило»: этого он, как огня, боится.
— Барыня прислала: не покушаете ли варенья? — сказала она. —
А вот и перина:
если Марк Иваныч проснутся, так вот легли бы на перине?
Страстей, широких движений, какой-нибудь дальней и трудной цели — не могло дать: не по натуре ей!
А дало бы хаос, повело бы к недоумениям — и много-много,
если б разрешилось претензией съездить в Москву, побывать на бале в Дворянском собрании, привезти платье с Кузнецкого моста и потом хвастаться этим до глубокой старости перед мелкими губернскими чиновницами.
Райскому досадно было на себя, что он дуется на нее.
Если уж Вера едва заметила его появление, то ему и подавно хотелось бы закутаться в мантию совершенной недоступности, небрежности и равнодушия, забывать, что она тут, подле него, — не с целию порисоваться тем перед нею,
а искренно стать в такое отношение к ней.