Неточные совпадения
—
А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала!
А нас с тобой не видит, так что любой прохожий
может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не
будем распространяться об этом,
а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Я не проповедую коммунизма, кузина,
будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не
могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите,
а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не
могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
Вы говорите, что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не
будет,
может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской,
а человеческой красотой.
Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны и начало и конец, и завязка и развязка,
а если б она писала роман, то,
может быть, и не бросила бы.
Потом, как его
будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как он не
сможет сам лечь,
а положит его тихонько сторож Сидорыч…
— Да, правда: мне, как глупой девочке,
было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня,
а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет.
Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас
было иногда… очень скучно! Но он
был, кажется, очень добр и несчастлив: у него не
было родных никого. Я принимала большое участие в нем, и мне
было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— Все собрались, тут
пели, играли другие,
а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как
могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня
было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я
была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада
была, потому что он понимал музыку…
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это
было бы верно!..
А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы
было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он
был мрачен, жосток, сух и как,
может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно:
может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня…
А если там скука?
«Что это Кирилов нейдет?
а обещал.
Может быть, он навел бы на мысль, что надо сделать, чтоб из богини вышла женщина», — подумал он.
— Последний вопрос, кузина, — сказал он вслух, — если б… — И задумался: вопрос
был решителен, — если б я не принял дружбы, которую вы подносите мне, как похвальный лист за благонравие,
а задался бы задачей «
быть генералом»: что бы вы сказали?
мог ли бы,
могу ли!.. «Она не кокетка, она скажет истину!» — подумал он.
—
А! вы защищаете его — поздравляю! Так вот на кого упали лучи с высоты Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь, ради Бога! Вам ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то безвестного выходца,
может быть самозванца-графа…
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала
может выйти разве пролог к роману!
а самый роман — впереди, или вовсе не
будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами,
а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
Все время, пока Борис занят
был с Марфенькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице,
а теперь там
было написано много такого, чего она разобрать не
могла.
—
Есть больные, — строго заметила Марфенька, —
а безобразных нет! Ребенок не
может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.
— В конце лета суда с арбузами придут, — продолжала она, — сколько их тут столпится! Мы покупаем только
мочить,
а к десерту свои
есть, крупные, иногда в пуд весом бывают. Прошлый год больше пуда один
был, бабушка архиерею отослала.
В новых литературах, там, где не
было древних форм, признавал только одну высокую поэзию,
а тривиального, вседневного не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался прочесть Клопштока — и не
мог. Шекспиру удивлялся, но не любил его; любил Гете, но не романтика Гете,
а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями по Италии больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера не признавал, но знал почти наизусть Прометея и Тасса.
— Не
может быть… — говорил Леонтий, бросая туда и сюда рассеянные взгляды, — свою бы оставил,
а то нет никакой…
Вон бабушка:
есть ли умнее и добрее ее на свете!
а и она… грешит… — шепотом произнесла Марфенька, — сердится напрасно, терпеть не
может Анну Петровну Токееву: даже не похристосовалась с ней!
—
А я не знаю, чего надо бояться, и потому,
может быть, не боюсь, — отвечала она с улыбкой.
— Нет, нет, ты,
может быть, поумнее многих умниц… — бабушка взглянула по направлению к старому дому, где
была Вера, — да ум-то у тебя в скорлупе,
а пора смекать…
— Николай Андреич сейчас придет, — сказала Марфенька, —
а я не знаю, как теперь мне
быть с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле — тоже не пойду и бегать не стану. Это я все
могу.
А если станет смешить меня — я уж не утерплю, бабушка, — засмеюсь, воля ваша! Или запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
— Oh! Madame, je suis bien reconnaissant. Mademoiselle, je vous prie, restez de grâce! [О! Сударыня, я вам очень признателен. Прошу вас, мадемуазель, пожалуйста, останьтесь! (фр.)] — бросился он, почтительно устремляя руки вперед, чтоб загородить дорогу Марфеньке, которая пошла
было к дверям. — Vraiment, je ne puis pas: j’ai des visites
а faire… Ah, diable, ç
а n’entre pas… [Но я, право, не
могу: я должен сделать несколько визитов…
А, черт, не надеваются… (фр.)]
— Это правда, — заметил Марк. — Я пошел бы прямо к делу, да тем и кончил бы!
А вот вы сделаете то же, да
будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили — идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь!
Может быть, и удастся.
А то что томить себя вздохами, не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску… ждать по неделям от нее ласкового взгляда…
— О, о, о — вот как: то
есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну,
а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я
могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это
будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и
будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
От этого дура никогда не
может быть красавицей,
а дурная собой, но умная женщина часто блестит красотой.
— Нет, брат, пока нет желания,
а если
будет,
может быть, я тогда и приду к вам…
Но у Веры нет этой бессознательности: в ней проглядывает и проговаривается если не опыт (и конечно, не опыт: он
был убежден в этом), если не знание, то явное предчувствие опыта и знания, и она — не неведением,
а гордостью отразила его нескромный взгляд и желание нравиться ей. Стало
быть, она уже знает, что значит страстный взгляд, влечение к красоте, к чему это ведет и когда и почему поклонение
может быть оскорбительно.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то
есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц!
Может быть, это заняло бы и меня прежде,
а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет,
может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен,
а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно,
а завтра сделает другое.
«Да — она права: зачем ей доверять мне?
А мне-то как оно нужно, Боже мой! чтоб унять раздражение, узнать тайну (
а тайна
есть!) и уехать! Не узнавши, кто она, что она, — не
могу ехать!»
Но когда он прочитал письмо Веры к приятельнице, у него невидимо и незаметно даже для него самого, подогрелась эта надежда. Она там сознавалась, что в нем, в Райском,
было что-то: «и ум, и много талантов, блеска, шума или жизни, что,
может быть, в другое время заняло бы ее,
а не теперь…»
—
Может быть, но дело в том, что я не верю тебе: или если и поверю, так на один день,
а там опять родятся надежды. Страсть умрет, когда самый предмет ее умрет, то
есть перестанет раздражать…
—
А вы вот что: попробуйте. Если дело примет очень серьезный оборот, чего, сознайтесь сами,
быть не
может, тогда уж нечего делать — скажите на меня. Экая досада! — ворчал Марк. — Этот мальчик все испортил.
А уж тут
было принялись шевелиться…
«
А что,
может быть, она и меня любит, да только не показывает!» — утешил
было себя Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или —
может быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять к нему…
Ни с кем она так охотно не
пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов, находя,
может быть, в Анне Ивановне сходство с собой в склонности к хозяйству,
а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям.
— Как вы смеете… говорить мне это? — сказала она, обливаясь слезами, — это ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня да темнота. При свечке или днем — я умерла бы,
а не заплакала бы… Я вас любила,
может быть, да не знала этого…
— С другой бы,
может быть, так и надо сделать,
а не с ней, — продолжала Татьяна Марковна. — Тебе, сударь, надо
было тихонько сказать мне,
а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет?
А ты сам вздумал…
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не
может,
а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня
есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю,
есть ли она в доме, нет ли…
— Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год,
может быть, больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею,
а я потом — как себе хочу! Сознайтесь, что так?
— Да, лучше оставим, — сказала и она решительно, —
а я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между нами не
было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы узнали друг друга и верили…
А я не знаю вас и… не
могу верить!
— Много раз, не нарочно,
может быть,
а я не пропустила.
«Эти выстрелы, — думал он, — значат,
может быть, что-нибудь другое: тут не любовь,
а иная тайна играет роль.
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом,
а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью,
а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
— Я,
может быть, объясню вам… И тогда мы простимся с вами иначе, лучше, как брат с сестрой,
а теперь… я не
могу! Впрочем, нет! — поспешно заключила, махнув рукой, — уезжайте! Да окажите дружбу, зайдите в людскую и скажите Прохору, чтоб в пять часов готова
была бричка,
а Марину пошлите ко мне. На случай, если вы уедете без меня, — прибавила она задумчиво, почти с грустью, — простимтесь теперь! Простите меня за мои странности… (она вздохнула) и примите поцелуй сестры…
— Экая здоровая старуха, эта ваша бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я пойду,
а вы присматривайте за Козловым, — если не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему
мочили голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно,
а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не спал и не
ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
— Нет, ты знаешь ее, — прибавил он, — ты мне намекал на француза, да я не понял тогда… мне в голову не приходило… — Он замолчал. —
А если он бросит ее? — почти с радостью вдруг сказал он немного погодя, и в глазах у него на минуту мелькнул какой-то луч. —
Может быть, она вспомнит…
может быть…
И только, Борис Павлыч! Как мне грустно это, то
есть что «только» и что я не
могу тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде того, что кузина твоя, одевшись в темную мантилью, ушла из дома, что на углу ждала ее и умчала куда-то наемная карета, что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной,
а его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т. д. Ничего этого не
было!
Это проведала княгиня через князя Б. П.…И твоя Софья страдает теперь вдвойне: и оттого, что оскорблена внутренно — гордости ее красоты и гордости рода нанесен удар, — и оттого, что сделала… un faux pas и,
может быть, также немного и от того чувства, которое ты старался пробудить — и успел,
а я, по дружбе к тебе, поддержал в ней…