Неточные совпадения
Тит Никоныч был джентльмен по
своей природе. У него было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял.
Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
Потом со вздохом спрятал тетрадь,
взял кучку белых листков и начал набрасывать программу нового
своего романа.
Райский
взял фуражку и собрался идти в сад. Марфенька вызвалась показать ему все хозяйство: и
свой садик, и большой сад, и огород, цветник, беседки.
Татьяна Марковна не совсем была внимательна к богатой библиотеке, доставшейся Райскому, книги продолжали изводиться в пыли и в прахе старого дома. Из них Марфенька брала изредка кое-какие книги, без всякого выбора: как, например, Свифта, Павла и Виргинию, или
возьмет Шатобриана, потом Расина, потом роман мадам Жанлис, и книги берегла, если не больше, то наравне с
своими цветами и птицами.
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так, что ли? Хорошо же: вот я буду уезжать в Новоселово,
свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет, и
возьму все ключи, не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и
взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на
свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
— Она красавица, воспитана в самом дорогом пансионе в Москве. Одних брильянтов тысяч на восемьдесят… Тебе полезно жениться…
Взял бы богатое приданое, зажил бы большим домом, у тебя бы весь город бывал, все бы раболепствовали перед тобой, поддержал бы
свой род, связи… И в Петербурге не ударил бы себя в грязь… — мечтала почти про себя бабушка.
Он нарочно станет думать о
своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера.
Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
— А вот теперь Амур там
взяли у китайцев; тоже страна богатая — чай у нас будет
свой, некупленный: выгодно и приятно… — начал он опять
свое.
— Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над
своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был!.. «Ах, черт
возьми, это письмо из головы нейдет!» — думал между тем сам.
Неизвестно, что говорила Райскому Полина Карповна, но через пять минут он
взял шляпу, тросточку, и Крицкая, глядя торжественно по сторонам, помчала его, сначала по главным улицам, гордясь
своей победой, и потом, как военную добычу, привезла домой.
Она сидела в
своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась
своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни
взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним
своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.
Вера даже
взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, поглядывая, в
свою очередь, подозрительно на каждого.
Но Марья Егоровна, по свойству
своих отношений к сыну, не могла, как и он, с
своей стороны, тоже уступить, а он
взять ее согласие иначе, как с бою, и притом самого упорного и горячего.
Дела шли
своим чередом, как вдруг однажды перед началом нашей вечерней партии, когда Надежда Васильевна и Анна Васильевна наряжались к выходу, а Софья Николаевна поехала гулять,
взявши с собой Николая Васильевича, чтоб завезти его там где-то на дачу, — доложили о приезде княгини Олимпиады Измайловны. Обе тетки поворчали на это неожиданное расстройство партии, но, однако, отпустили меня погулять, наказавши через час вернуться, а княгиню приняли.
— Да, — припомнила она и достала из кармана портмоне. —
Возьмите у золотых дел мастера Шмита porte-bouquet. [подставку для букета (фр.).] Я еще на той неделе выбрала подарить Марфеньке в день рождения, — только велела вставить несколько жемчужин, из
своих собственных, и вырезать ее имя. Вот деньги.
— Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть, по
своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, — прибавил он нежно, — обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это — как моя семья. Не измените мне, — шепнул он, — скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я
взял смелость изготовить в
свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет…
— Софизмы! Честно
взять жизнь у другого и заплатить ему
своею: это правило! Вы знаете, Марк, — и другие мои правила…
— Пусть так! — более и более слабея, говорила она, и слезы появились уже в глазах. — Не мне спорить с вами, опровергать ваши убеждения умом и
своими убеждениями! У меня ни ума, ни сил не станет. У меня оружие слабо — и только имеет ту цену, что оно мое собственное, что я
взяла его в моей тихой жизни, а не из книг, не понаслышке…
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен.
Взявши девизы
своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала жизни.
Но когда настал час — «пришли римляне и
взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв
свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и
своею силою нести его.
— Что ты делаешь? зачем говоришь мне это!.. Молчи!
Возьми назад
свои слова! Я не слыхала, я их забуду, сочту
своим бредом… не казни себя для меня!
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка
взяла ее неудобоносимое горе на
свои старые плечи, стерла
своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все
свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
Он вдруг остановился, отер глаза, провел рукой по
своей густой гриве и
взял обе руки Татьяны Марковны.
Накануне отъезда, в комнате у Райского, развешано и разложено было платье, белье, обувь и другие вещи, а стол загроможден был портфелями, рисунками, тетрадями, которые он готовился
взять с собой. В два-три последние дня перед отъездом он собрал и пересмотрел опять все
свои литературные материалы и, между прочим, отобранные им из программы романа те листки, где набросаны были заметки о Вере.