Неточные совпадения
— В вашем вопросе есть
и ответ: «жило», — сказали вы,
и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще,
и современную в особенности. Я
вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а
все не расскажу.
Но я по крайней мере не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни — знаю кое-что, говорю об этом,
вот хоть бы
и теперь, иногда пишу, спорю —
и все же делаю.
Вот пусть эта звезда, как ее… ты не знаешь?
и я не знаю, ну да
все равно, — пусть она будет свидетельницей, что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
Против него садился Райский
и с удивлением глядел на лицо Васюкова, следил, как, пока еще с тупым взглядом, достает он скрипку, вяло берет смычок, намажет его канифолью, потом сначала пальцем тронет струны, повинтит винты, опять тронет, потом поведет смычком —
и все еще глядит сонно. Но
вот заиграл —
и проснулся,
и улетел куда-то.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай
и, чуть что неисправно, не давай потачки бабушке.
Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник
и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня
всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я
и вижу из окошка, что они делают.
Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
—
Вот князь Serge
все узнал: он сын какого-то лекаря, бегает по урокам, сочиняет, пишет русским купцам французские письма за границу за деньги,
и этим живет…» — «Какой срам!» — сказала ma tante.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что
и нос ушел у него в бороду,
и все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди…
Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки…
и тогда сами станете на колени
и будете молиться…
«Боже мой! зачем я
все вижу
и знаю, где другие слепы
и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье!
Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?»
— Какая тайна? Что вы! — говорила она, возвышая голос
и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена —
вот в чем
и вся тайна. А я неосторожна тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек
и папа…
—
Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце
и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит,
и безжалостна ко
всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь
и тайну.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали,
и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам.
Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то
и подавайте.
Бабушка припрятала
все ваши рисунки, портреты, тетради,
все вещи —
и берегла там,
вот в этой темной комнате, где у ней хранится серебро, брильянты, кружева…
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так
вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня
и которую я люблю… Зато только ее одну
и больше никого… Да
вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки
и целуя ее, —
все полюблю здесь — до последнего котенка!
— Верю, верю, бабушка! Ну так
вот что: пошлите за чиновником в палату
и велите написать бумагу: дом, вещи, землю,
все уступаю я милым моим сестрам, Верочке
и Марфеньке, в приданое…
—
Вот четыреста шестьдесят три рубля денег — это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку
и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью —
все есть.
—
Вот —
и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть?
Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще
и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя,
вот как бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во
всей старческой красоте:
и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.
— У нас
и соловьи есть — вон там в роще!
И мои птички
все здесь пойманы, — говорила она. — А
вот тут в огороде мои грядки: я сама работаю. Подальше — там арбузы, дыни,
вот тут цветная капуста, артишоки…
— Жалко Марию.
Вот «Гулливеровы путешествия» нашла у вас в библиотеке
и оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного
и опять прочту. Еще «Кота Мура», «Братья Серапионы», «Песочный человек»: это больше
всего люблю.
Вот и Райский мечтал быть артистом,
и все «носит еще огонь в груди»,
все производит начатки, отрывки, мотивы, эскизы
и широкие замыслы, а имя его еще не громко, произведения не радуют света.
Леонтий, разумеется,
и не думал ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах
и каше,
и такой роскоши, чтоб обедать за рубль с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе не мог.
И одеться ему было не во что: один вицмундир
и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, —
вот весь его гардероб.
— А если
все, так будешь сыт. Ну,
вот, как я рад. Ах, Борис… право,
и высказать не умею!
— Ты
вот садись на кресло
и читай вслух по порядку, а я влезу на лестницу
и буду тебе показывать книги. Они
все по нумерам… — говорил Леонтий.
— Это неудобосваримое блюдо! — заметил Тит Никоныч, — лучше
всего легкий супец из крупы, котлетку, цыпленка
и желе…
вот настоящий обед…
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так, что ли? Хорошо же:
вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет,
и возьму
все ключи, не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?
— Отчего?
вот еще новости! — сказал Райский. — Марфенька! я непременно сделаю твой портрет, непременно напишу роман, непременно познакомлюсь с Маркушкой, непременно проживу лето с вами
и непременно воспитаю вас
всех трех, бабушку, тебя
и… Верочку.
— Следовательно, двое,
и вот шестьдесят лет, со
всеми маленькими явлениями, улеглись в эту теорию.
И как ловко пришлось! А тут мучаешься, бьешься… из чего?
— Ну, как хочешь, а я держать тебя не стану, я не хочу уголовного дела в доме. Шутка ли, что попадется под руку, тем сплеча
и бьет! Ведь я говорила тебе: не женись, а ты
все свое, не послушал —
и вот!
— Кофейку, Полина Карповна! — прервала ее Татьяна Марковна, подвигая к ней чашку. — Не слушай ее! — шепнула она, косясь на полуоткрытую грудь Крицкой, —
все врет, бесстыжая! Возьмите вашу чашку, — прибавила она, обратясь к юноше, —
вот и булки!
— Нет, — сказала она, — чего не знаешь, так
и не хочется. Вон Верочка, той
все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная,
все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я
вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла с тоски…
— Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит… Заплачу,
и пройдет,
и опять делаюсь весела,
и все, что говорит отец Василий, — будто не мое дело!
Вот что худо!
— Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына:
всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же, как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза у
всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск
и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий
и все курит! Нет, нет…
Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый
и добрый, да…
— Очень часто:
вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь — не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун!
И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни дай,
все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
— А ведь в сущности предобрый! — заметил Леонтий про Марка, — когда прихворнешь, ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку…
И чего не знает?
Все! Только ничего не делает, да
вот покою никому не дает: шалунище непроходимый…
—
Вот видите, — заметил Марк, — однако вас учили, нельзя прямо сесть за фортепиано да заиграть. Плечо у вас на портрете
и криво, голова велика, а
все же надо выучиться держать кисть в руке.
— Что такое воспитание? — заговорил Марк. — Возьмите
всю вашу родню
и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, не пьющих, опрятных, с belles manières… [с хорошими манерами… (фр.)] Согласитесь, что они не больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием —
вот не пьете: а за исключением портрета Марфеньки да романа в программе…
— Праздные повесы, которым противен труд
и всякий порядок, — продолжал Райский, — бродячая жизнь, житье нараспашку, на чужой счет —
вот все, что им остается, как скоро они однажды выскочат из колеи. Они часто грубы, грязны; есть между ними фаты, которые еще гордятся своим цинизмом
и лохмотьями…
— Одни из этих артистов просто утопают в картах, в вине, — продолжал Райский, — другие ищут роли. Есть
и дон-кихоты между ними: они хватаются за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренно; вообразят себя пророками
и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они
всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру: кто угодит,
вот как вы, на смирение…
Глядя с напряженным любопытством вдаль, на берег Волги, боком к нему, стояла девушка лет двадцати двух, может быть трех, опершись рукой на окно. Белое, даже бледное лицо, темные волосы, бархатный черный взгляд
и длинные ресницы —
вот все, что бросилось ему в глаза
и ослепило его.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там
и скамья есть —
и просидеть утро или вечер, или
всю ночь,
и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга,
и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой,
и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца…
вот что!
—
Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы
и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс
весь будет состоять в чтении
и разговорах… Мы будем читать
все, старое
и новое, свое
и чужое, — передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть,
и вас. Вы любите искусство?
Вот все, что пока мог наблюсти Райский, то есть
все, что видели
и знали другие. Но чем меньше было у него положительных данных, тем дружнее работала его фантазия, в союзе с анализом, подбирая ключ к этой замкнутой двери.
— А
вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на
всю жизнь —
и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек,
весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг ушла: с тех пор
и повесил голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
—
И я добра вам хочу.
Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал
и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь
весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст»
и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
— Ты, сударыня, что, — крикнула бабушка сердито, — молода шутить над бабушкой! Я тебя
и за ухо, да в лапти: нужды нет, что большая! Он от рук отбился, вышел из повиновения: с Маркушкой связался — последнее дело! Я на него рукой махнула, а ты еще погоди, я тебя уйму! А ты, Борис Павлыч, женись, не женись — мне
все равно, только отстань
и вздору не мели. Я
вот Тита Никоныча принимать не велю…
— Не браню, а говорю только: знай
всему меру
и пору.
Вот ты давеча побежала с Николаем Андреевичем…
— Ну, иной раз
и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй,
и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь,
и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что
все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол!
Вот мое житье — как перед Господом Богом! Только
и света что в палате да по добрым людям.
— Нет, нет: бабушка
и так недовольна моею ленью. Когда она ворчит, так я кое-как еще переношу, а когда она молчит, косо поглядывает на меня
и жалко вздыхает, — это выше сил… Да
вот и Наташа. До свидания, cousin. Давай сюда, Наташа, клади на стол:
все ли тут?
«
Вот и прекрасно, — думал он, — умница она, что пересадила мое впечатление на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей
все, успокоить ее —
и хотел бы я ее видеть теперь!»
Вот чего ему
все хочется: «вместе»! От этого желания он не может отделаться, стало быть, не может действовать бескорыстно:
и это есть второе препятствие.