Неточные совпадения
На лице его можно было прочесть покойную уверенность
в себе и понимание других, выглядывавшие из
глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
Он был
в их
глазах пустой, никуда не годный, ни на какое дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит
в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается на большом столе, и
в роде их было много лиц с громким значением.
Если оказывалась книга
в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, — Анна Васильевна находила, что
глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет.
Большие серо-голубые
глаза полны ровного, немерцающего горения. Но
в них теплится будто и чувство; кажется, она не бессердечная женщина.
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет
в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы
глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А
глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
Иногда он кажется так счастлив,
глаза горят, и наблюдатель только что предположит
в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
«Какая она?» — думалось ему — и то казалась она ему теткой Варварой Николаевной, которая ходила, покачивая головой, как игрушечные коты, и прищуривала
глаза, то
в виде жены директора, у которой были такие белые руки и острый, пронзительный взгляд, то тринадцатилетней, припрыгивающей, хорошенькой девочкой
в кружевных панталончиках, дочерью полицмейстера.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался на бельведер смотреть оттуда
в лес или шел на реку,
в кусты,
в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится с ним; с мальчишками удит рыбу целый день или слушает полоумного старика, который живет
в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему
в рот без зубов и
в глубокие впадины потухающих
глаз.
В эту неделю ни один серьезный учитель ничего от него не добился. Он сидит
в своем углу, рисует, стирает, тушует, опять стирает или молча задумается;
в зрачке ляжет синева, и
глаза покроются будто туманом, только губы едва-едва заметно шевелятся, и
в них переливается розовая влага.
На ночь он уносил рисунок
в дортуар, и однажды, вглядываясь
в эти нежные
глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье
в груди, так захватило ему дыханье, что он
в забытьи, с закрытыми
глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да
в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке
в каждом
глазу — и
глаза вдруг стали смотреть точно живые.
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и
в штрихи и
в точки, особенно
в две точки, от которых
глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая была
в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
Он рисует
глаза кое-как, но заботится лишь о том, чтобы
в них повторились учительские точки, чтоб они смотрели точно живые. А не удастся, он бросит все, уныло облокотится на стол, склонит на локоть голову и оседлает своего любимого коня, фантазию, или конь оседлает его, и мчится он
в пространстве, среди своих миров и образов.
Глаза его ничего не видали перед собой, а смотрели куда-то
в другое место, далеко, и там он будто видел что-то особенное, таинственное.
Глаза его становились дики, суровы, а иногда точно плакали.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно все, что делается на большом дворе,
в людской,
в кухне, на сеновале,
в конюшне,
в погребах. Все это было у ней перед
глазами как на ладони.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу
в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век
в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без
глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
— Ну, ну, ну… — хотела она сказать, спросить и ничего не сказала, не спросила, а только засмеялась и проворно отерла
глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь
в нее! Посмотри, какая она красавица была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на
глазах играют, роются
в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
Он долго стоял и, закрыв
глаза, переносился
в детство, помнил, что подле него сиживала мать, вспоминал ее лицо и задумчивое сияние
глаз, когда она глядела на картину…
Он закроет
глаза и хочет поймать, о чем он думает, но не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только
в нем точно поет ему какой-то голос, и
в голове, как
в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед
глазами.
Верочка была с черными, вострыми
глазами, смугленькая девочка, и уж начинала немного важничать, стыдиться шалостей: она скакнет два-три шага по-детски и вдруг остановится и стыдливо поглядит вокруг себя, и пойдет плавно, потом побежит, и тайком, быстро, как птичка клюнет, сорвет ветку смородины, проворно спрячет
в рот и сделает губы смирно.
Верочка только что ворвалась
в переднюю, как бросилась вприпрыжку вперед и исчезла из
глаз, вскидывая далеко пятки и едва глядя по сторонам, на портреты.
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел на комнаты, на портреты, на мебель и на весело глядевшую
в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя,
в красной ленте, самой княгини, с белой розой
в волосах, с румянцем, живыми
глазами, и сравнивал с оригиналом.
Он, вместо того чтоб рассуждать, вглядывается
в движение народов, как будто оно перед
глазами.
Уродство
в мужчине — это экономия, сдержанность, порядок. Скупой
в ее
глазах — изверг.
— Когда папа привез его
в первый раз после болезни, он был бледен, молчалив…
глаза такие томные…
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими
глазами, что я ушла
в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на
глазах были слезы…
— Почему? — спросил он, впиваясь
в нее
глазами.
Пока он гордился про себя и тем крошечным успехом своей пропаганды, что, кажется, предки сошли
в ее
глазах с высокого пьедестала.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись
глаза и уши: он видел только фигуру человека
в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб,
глаз было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
Там, у царицы пира, свежий, блистающий молодостью лоб и
глаза, каскадом падающая на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры,
глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми лежала такая бездна, а между тем они стояли так близко друг к другу.
В галерее их не поставили бы рядом:
в жизни они сходились — и он смотрел одичалыми
глазами на обе.
Спасая искренно и горячо от сетей «благодетеля», открывая
глаза и матери и дочери на значение благодеяний — он влюбился сам
в Наташу. Наташа влюбилась
в него — и оба нашли счастье друг
в друге, оба у смертного одра матери получили на него благословение.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная
в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд
в улицу,
в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей
в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Красота ее осмысленна,
глаза не глядят беззаботно и светло, а думают.
В них тревога за этих «других», бегающих по улице, скорбящих, нуждающихся, трудящихся и вопиющих.
Он схватил кисть и жадными, широкими
глазами глядел на ту Софью, какую видел
в эту минуту
в голове, и долго, с улыбкой мешал краски на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и
в нерешительности останавливался, наконец провел кистью по
глазам, потушевал, открыл немного веки. Взгляд у ней стал шире, но был все еще покоен.
Тела почти совсем было не видно, только впалые
глаза неестественно блестели да нос вдруг резким горбом выходил из чащи, а концом опять упирался
в волосы, за которыми не видать было ни щек, ни подбородка, ни губ.
Он молча, медленно и глубоко погрузился
в портрет. Райский с беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов
в первое мгновение с изумлением остановил
глаза на лице портрета и долго покоил, казалось, одобрительный взгляд на
глазах; морщины у него разгладились. Он как будто видел приятный сон.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него
в бороду, и все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите
глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете на колени и будете молиться…
Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается,
глаза впиваются
в нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
— Какая тайна? Что вы! — говорила она, возвышая голос и делая большие
глаза. — Вы употребляете во зло права кузена — вот
в чем и вся тайна. А я неосторожна тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа…
— Пусть я смешон с своими надеждами на «генеральство», — продолжал он, не слушая ее, горячо и нежно, — но, однако ж, чего-нибудь да стою я
в ваших
глазах — не правда ли?
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю
глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая
глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал
в вас… на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
Утреннее солнце ярко освещало суетливую группу птиц и самую девушку. Райский успел разглядеть большие темно-серые
глаза, кругленькие здоровые щеки, белые тесные зубы, светло-русую, вдвое сложенную на голове косу и вполне развитую грудь, рельефно отливавшуюся
в тонкой белой блузе.
Борис видел все это у себя
в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой
глазами, с такой же резвостью движений.
У него перед
глазами был идеал простой, чистой натуры, и
в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и
в то же время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь как будто втягивает его…
Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то
глазами, вечно копающийся
в книгах или
в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
У Леонтия, напротив, билась
в знаниях своя жизнь, хотя прошлая, но живая. Он открытыми
глазами смотрел
в минувшее. За строкой он видел другую строку. К древнему кубку приделывал и пир, на котором из него пили, к монете — карман,
в котором она лежала.
Тут только он взглянул на нее, потом на фуражку, опять на нее и вдруг остановился с удивленным лицом, как у Устиньи, даже рот немного открыл и сосредоточил на ней испуганные
глаза, как будто
в первый раз увидал ее. Она засмеялась.
Щека ее была у его щеки, и ему надо было удерживать дыхание, чтобы не дышать на нее. Он устал от этого напряженного положения, и даже его немного бросило
в пот. Он не спускал
глаз с нее.
Он так и принимал за чистую монету всякий ее взгляд, всякое слово, молчал, много ел, слушал, и только иногда воззрится
в нее странными, будто испуганными
глазами, и молча следит за ее проворными движениями, за резвой речью, звонким смехом, точно вчитывается
в новую, незнакомую еще ему книгу,
в ее немое, вечно насмешливое лицо.