Неточные совпадения
Два господина сидели
в небрежно убранной квартире
в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти
лет.
Строевую службу он прошел хорошо, протерши лямку около пятнадцати
лет в канцеляриях,
в должностях исполнителя чужих проектов. Он тонко угадывал мысль начальника, разделял его взгляд на дело и ловко излагал на бумаге разные проекты. Менялся начальник, а с ним и взгляд, и проект: Аянов работал так же умно и ловко и с новым начальником, над новым проектом — и докладные записки его нравились всем министрам, при которых он служил.
Аянов был женат, овдовел и имел двенадцати
лет дочь, воспитывавшуюся на казенный счет
в институте, а он, устроив свои делишки, вел покойную и беззаботную жизнь старого холостяка.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды
в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет
летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
— Ну, нет, не одно и то же: какой-то англичанин вывел комбинацию, что одна и та же сдача карт может повториться
лет в тысячу только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не одно и то же! А вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра… вот этого я не понимаю!
Но особенно любил Пахотин уноситься воспоминаниями
в Париж, когда
в четырнадцатом
году русские явились великодушными победителями, перещеголявшими любезностью тогдашних французов, уже попорченных
в этом отношении революцией, и превосходившими безумным мотовством широкую щедрость англичан.
У него был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы
в характере. Но шестнадцати
лет он поступил
в гвардию, выучась отлично говорить, писать и петь по-французски и почти не зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.
Он не успел еще окунуться
в омут опасной, при праздности и деньгах, жизни, как на двадцать пятом
году его женили на девушке красивой, старого рода, но холодной, с деспотическим характером, сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к рукам.
Надежда Васильевна и Анна Васильевна Пахотины, хотя были скупы и не ставили собственно личность своего братца
в грош, но дорожили именем, которое он носил, репутацией и важностью дома, преданиями, и потому, сверх определенных ему пяти тысяч карманных денег,
в разное время выдавали ему субсидии около такой же суммы, и потом еще, с выговорами, с наставлениями, чуть не с плачем, всегда к концу
года платили почти столько же по счетам портных, мебельщиков и других купцов.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не хотела, и там
в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько
лет, а чуть подрос, опекун поместил его
в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником, что они скоро перешли на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права
в доме, каких постороннему не приобрести во сто
лет.
— Это правда, я глуп, смешон, — сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, — может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы
в юбке! — Он указал на теток. — Ужели
лет через пять, через десять…
— Когда-нибудь… мы проведем
лето в деревне, cousin, — сказала она живее обыкновенного, — приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками — это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не буду брать своих карманных денег…
Райский
лет десять живет
в Петербурге, то есть у него там есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а сам редко полгода выживал
в Петербурге с тех пор, как оставил службу.
— Тебе шестнадцатый
год, — продолжал опекун, — пора о деле подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части пойдешь
в университете и
в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен
в гвардии.
Райский вышел из гимназии, вступил
в университет и
в одно
лето поехал на каникулы к своей двоюродной бабушке, Татьяне Марковне Бережковой.
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и
в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому
году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
Высокая, не полная и не сухощавая, но живая старушка… даже не старушка, а
лет около пятидесяти женщина, с черными живыми глазами и такой доброй и грациозной улыбкой, что когда и рассердится и засверкает гроза
в глазах, так за этой грозой опять видно чистое небо.
Когда утром убирали со стола кофе,
в комнату вваливалась здоровая баба, с необъятными красными щеками и вечно смеющимся — хоть бей ее — ртом: это нянька внучек, Верочки и Марфеньки. За ней входила
лет двенадцати девчонка, ее помощница. Приводили детей завтракать
в комнату к бабушке.
Еще
в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без дела — да
в передней праздно сидел, вместе с мальчишкой
лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
Лето проводила
в огороде и саду: здесь она позволяла себе, надев замшевые перчатки, брать лопатку, или грабельки, или лейку
в руки и, для здоровья, вскопает грядку, польет цветы, обчистит какой-нибудь куст от гусеницы, снимет паутину с смородины и, усталая, кончит вечер за чаем,
в обществе Тита Никоныча Ватутина, ее старинного и лучшего друга, собеседника и советника.
Если
в доме есть девицы, то принесет фунт конфект, букет цветов и старается подладить тон разговора под их
лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени, не позволяя себе нескромной мысли, не только намека
в речи, не являясь перед ними иначе, как во фраке.
— Нил Андреич поважнее, постарше и посолиднее его, а
в Новый
год и на Пасху всегда заедет с визитом, и кушать иногда жалует!
— Почтенные такие, — сказала бабушка, —
лет по восьмидесяти мужу и жене. И не слыхать их
в городе: тихо у них, и мухи не летают. Сидят да шепчутся, да угождают друг другу. Вот пример всякому: прожили век, как будто проспали. Ни детей у них, ни родных! Дремлют да живут!
Летом любил он уходить
в окрестности, забирался
в старые монастыри и вглядывался
в темные углы,
в почернелые лики святых и мучеников, и фантазия, лучше профессоров, уносила его
в русскую старину.
Один из «пророков» разобрал стихи публично на лекции и сказал, что «
в них преобладает элемент живописи, обилие образов и музыкальность, но нет глубины и мало силы», однако предсказывал, что с
летами это придет, поздравил автора тоже с талантом и советовал «беречь и лелеять музу», то есть заняться серьезно.
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде»
в искусстве, об академии, а
в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нем
года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь
лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
В истории знала только двенадцатый
год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил
в то время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
— Потом, когда мне было шестнадцать
лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала
в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому что тогда
в свете заговорили, что надо знать по-русски почти так же хорошо, как по-французски…
Через несколько минут послышались шаги, портьера распахнулась. Софья вздрогнула, мельком взглянула
в зеркало и встала. Вошел ее отец, с ним какой-то гость, мужчина средних
лет, высокий, брюнет, с задумчивым лицом. Физиономия не русская. Отец представил его Софье.
А он мечтал о страсти, о ее бесконечно разнообразных видах, о всех сверкающих молниях, о всем зное сильной, пылкой, ревнивой любви, и тогда, когда они вошли
в ее
лето,
в жаркую пору.
С той минуты, как она полюбила,
в глазах и улыбке ее засветился тихий рай: он светился два
года и светился еще теперь из ее умирающих глаз. Похолодевшие губы шептали свое неизменное «люблю», рука повторяла привычную ласку.
— Можно удержаться от бешенства, — оправдывал он себя, — но от апатии не удержишься, скуку не утаишь, хоть подвинь всю свою волю на это! А это убило бы ее: с
летами она догадалась бы… Да, с
летами, а потом примирилась бы, привыкла, утешилась — и жила! А теперь умирает, и
в жизни его вдруг ложится неожиданная и быстрая драма, целая трагедия, глубокий, психологический роман.
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского
лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты, не останавливаясь ни на одном: хотел съездить
в Финляндию, но отложил и решил поселиться
в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался не шутя с Пахотиными
в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались
в городе.
— Для страсти не нужно
годов, кузина: она может зародиться
в одно мгновение. Но я и не уверяю вас
в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил
в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
Вон, кажется, еще знакомое лицо: как будто Марина или Федосья — что-то
в этом роде: он смутно припомнил молодую,
лет пятнадцати девушку, похожую на эту самую, которая теперь шла через двор.
На крыльце, вроде веранды, уставленной большими кадками с лимонными, померанцевыми деревьями, кактусами, алоэ и разными цветами, отгороженной от двора большой решеткой и обращенной к цветнику и саду, стояла девушка
лет двадцати и с двух тарелок, которые держала перед ней девочка
лет двенадцати, босая,
в выбойчатом платье, брала горстями пшено и бросала птицам. У ног ее толпились куры, индейки, утки, голуби, наконец воробьи и галки.
Теперь он готов был влюбиться
в бабушку. Он так и вцепился
в нее: целовал ее
в губы,
в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать
лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние
года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала
в приказ: там у тебя…
Через четверть часа вошел
в комнату, боком, пожилой,
лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.
— Когда… буду
в зрелых
летах, буду своим домом жить, когда у меня будут свои…
—
В конце
лета суда с арбузами придут, — продолжала она, — сколько их тут столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту свои есть, крупные, иногда
в пуд весом бывают. Прошлый
год больше пуда один был, бабушка архиерею отослала.
— Кто там? — послышался голос из другой комнаты, и
в то же время зашаркали туфли и показался человек,
лет пятидесяти,
в пестром халате, с синим платком
в руках.
Она была очень молоденькая
в ту эпоху, когда учились Райский и Козлов, но, несмотря на свои шестнадцать или семнадцать
лет, чрезвычайно бойкая, всегда порхавшая, быстроглазая девушка.
Он отвечал утвердительно и
лет через пять после выпуска ездил
в Москву и приехал оттуда женатым на ней.
Райский немного смутился и поглядывал на Леонтья, что он, а он ничего. Потом он, не скрывая удивления, поглядел на нее, и удивление его возросло, когда он увидел, что
годы так пощадили ее:
в тридцать с небольшим
лет она казалась если уже не прежней девочкой, то только разве расцветшей, развившейся и прекрасно сложившейся физически женщиной.
Райскому нравилась эта простота форм жизни, эта определенная, тесная рама,
в которой приютился человек и пятьдесят — шестьдесят
лет живет повторениями, не замечая их и все ожидая, что завтра, послезавтра, на следующий
год случится что-нибудь другое, чего еще не было, любопытное, радостное.
Желает она
в конце зимы, чтоб весна скорей наступила, чтоб река прошла к такому-то дню, чтоб
лето было теплое и урожайное, чтоб хлеб был
в цене, а сахар дешев, чтоб, если можно, купцы давали его даром, так же как и вино, кофе и прочее.
— Следовательно, двое, и вот шестьдесят
лет, со всеми маленькими явлениями, улеглись
в эту теорию. И как ловко пришлось! А тут мучаешься, бьешься… из чего?
Но, несмотря на страсть к танцам, ждет с нетерпением
лета, поры плодов, любит, чтобы много вишен уродилось и арбузы вышли большие, а яблоков народилось бы столько, как ни у кого
в садах.