Неточные совпадения
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей,
мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя
в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Строевую службу он прошел хорошо, протерши лямку около пятнадцати лет
в канцеляриях,
в должностях исполнителя чужих проектов. Он тонко угадывал
мысль начальника, разделял его взгляд на дело и ловко излагал на бумаге разные проекты. Менялся начальник, а с ним и взгляд, и проект: Аянов работал так же умно и ловко и с новым начальником, над новым проектом — и докладные записки его нравились всем министрам, при которых он служил.
Когда же наставало не веселое событие, не обед, не соблазнительная закулисная драма, а затрогивались нервы жизни, слышался
в ней громовой раскат, когда около него возникал важный вопрос, требовавший
мысли или воли, старик тупо недоумевал, впадал
в беспокойное молчание и только учащенно жевал губами.
— Ты не смейся и не шути:
в роман все уходит — это не то, что драма или комедия — это как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня на
мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
Нервы поют ему какие-то гимны,
в нем плещется жизнь, как море, и
мысли, чувства, как волны, переливаются, сталкиваются и несутся куда-то, бросают кругом брызги, пену.
Она сидела беспечной барыней,
в красивой позе, с сосредоточенной будто бы
мыслью или каким-то глубоким воспоминанием и — любила тогда около себя тишину, оставаясь долго
в сумерках одна.
Если
в доме есть девицы, то принесет фунт конфект, букет цветов и старается подладить тон разговора под их лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени, не позволяя себе нескромной
мысли, не только намека
в речи, не являясь перед ними иначе, как во фраке.
Он закроет глаза и хочет поймать, о чем он думает, но не поймает;
мысли являются и утекают, как волжские струи: только
в нем точно поет ему какой-то голос, и
в голове, как
в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед глазами.
Райский приласкал его и приласкался к нему, сначала ради его одиночества, сосредоточенности, простоты и доброты, потом вдруг открыл
в нем страсть, «священный огонь», глубину понимания до степени ясновидения, строгость
мысли, тонкость анализа — относительно древней жизни.
Она еще неодушевлена,
в глазах нет жизни, огня. Но вот он посадит
в них две магические точки, проведет два каких-то резких штриха, и вдруг голова ожила, заговорила, она смотрит так открыто,
в ней горят
мысль, чувство, красота…
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание
в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила
мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Или, как огонь, осветит путь, вызовет силы, закалит их энергией и бросит трепет, жар, негу и страсть
в каждый момент,
в каждую
мысль… направит жизнь, поможет угадать ее смысл, задачу и совершить ее.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная
в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом
мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд
в улицу,
в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей
в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Потом он отбросил эту
мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается, глаза впиваются
в нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
Он любил жену свою, как любят воздух и тепло. Мало того, он, погруженный
в созерцание жизни древних,
в их
мысль и искусство, умудрился видеть и любить
в ней какой-то блеск и колорит древности, античность формы.
У ней многое проносилось
в голове, росли
мысли, являлись вопросы, но так туманно, бледно, что она не успевала вслушиваться
в них, как они исчезали, и не умела высказать.
Ему пришла
в голову прежняя
мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит
в самой жизни, как лежат
в природе безбрежные пески, нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна быть предметом
мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись
в меня, будут красками и колоритом… картина будет верна…»
— Есть ли такой ваш двойник, — продолжал он, глядя на нее пытливо, — который бы невидимо ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что
в нем носится частица вашего существования, и что вы сами носите
в себе будто часть чужого сердца, чужих
мыслей, чужую долю на плечах, и что не одними только своими глазами смотрите на эти горы и лес, не одними своими ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…
— Тогда только, — продолжал он, стараясь объяснить себе смысл ее лица, —
в этом во всем и есть значение, тогда это и роскошь, и счастье. Боже мой, какое счастье! Есть ли у вас здесь такой двойник, — это другое сердце, другой ум, другая душа, и поделились ли вы с ним, взамен взятого у него, своей душой и своими
мыслями!.. Есть ли?
«Это история, скандал, — думал он, — огласить позор товарища, нет, нет! — не так! Ах! счастливая
мысль, — решил он вдруг, — дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд
в огрубелом сердце — это долг и заслуга — и
в отношении к ней, а более к Леонтью!»
— Правда,
в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, — если б делалось без намерения, а так само собой. Но это все делается с умыслом:
в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои
мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?
Красота, про которую я говорю, не материя: она не палит только зноем страстных желаний: она прежде всего будит
в человеке человека, шевелит
мысль, поднимает дух, оплодотворяет творческую силу гения, если сама стоит на высоте своего достоинства, не тратит лучи свои на мелочь, не грязнит чистоту…
И Райский развлекался от
мысли о Вере, с утра его манили
в разные стороны летучие
мысли, свежесть утра, встречи
в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая книга или глава из собственного романа. Вечером только начинает все прожитое днем сжиматься
в один узел, и у кого сознательно, и у кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
Вот тут Райский поверял себя, что улетало из накопившегося
в день запаса
мыслей, желаний, ощущений, встреч и лиц. Оказывалось, что улетало все — и с ним оставалась только Вера. Он с досадой вертелся
в постели и засыпал — все с одной
мыслью и просыпался с нею же.
Он стал весел, развязен и раза два гулял с Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас
мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался
в шутках или
в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, — словом, жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.
Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама к нему
в комнату, а он, давая требуемую книгу, не удерживал ее, не напрашивался
в «руководители
мысли», не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда говорила ему о своем впечатлении.
— И у тебя нет потребности высказаться перед кем-нибудь, разделить свою
мысль, проверить чужим умом или опытом какое-нибудь темное пятно
в жизни, туманное явление, загадку? А ведь для тебя много нового…
У него даже мелькнула
мысль передать ей, конечно
в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить на неведомую ей высоту Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная Вера почувствовала себя просто Сандрильоной [Золушкой (фр. Cendrillon).] перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю
в его воображении.
С
мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла
в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного
в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать
в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож
в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
— Я заметил, что ты уклончива, никогда сразу не выскажешь
мысли или желания, а сначала обойдешь кругом. Я не волен
в выборе, Вера: ты реши за меня, и что ты дашь, то и возьму. Обо мне забудь, говори только за себя и для себя.
— Никто! Я выдумала, я никого не люблю, письмо от попадьи! — равнодушно сказала она, глядя на него, как он
в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и, наконец, стали прозрачны. Из них пропала
мысль, все, что
в ней происходило, и прочесть
в них было нечего.
У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается
в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его,
мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни.
Долго шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфеньку, пока наконец та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась
в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере. С
мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
Он благоговейно ужасался, чувствуя, как приходят
в равновесие его силы и как лучшие движения
мысли и воли уходят туда,
в это здание, как ему легче и свободнее, когда он слышит эту тайную работу и когда сам сделает усилие, движение, подаст камень, огня и воды.
— Вот теперь дайте руку, — сказал Марк серьезно, схватив его за руку, — это дело, а не слова! Козлов рассохнется и служить уже не может. Он останется без угла и без куска… Славная
мысль вам
в голову пришла.
— Не мне, а женщине пришла эта
мысль, и не
в голову, а
в сердце, — заключил Райский, — и потому теперь я не приму вашей руки… Бабушка выдумала это…
Он вспомнил, как напрасно добивался он от нее источника ее развития, расспрашивая о ее воспитании, о том, кто мог иметь на нее влияние, откуда она почерпнула этот смелый и свободный образ
мысли, некоторые знания, уверенность
в себе, самообладание. Не у француженки же
в пансионе! Кто был ее руководителем, собеседником, когда кругом никого нет?
Он чесал себе голову, трогал лицо, сжимал и разжимал ладони и корчился
в судорогах,
в углу беседки. Вдруг он вскочил, отбросил от себя прочь плед,
в который прятался, и лицо его озарилось какою-то злобно-торжественной радостью,
мыслью или намерением.
И бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное горе нарушит мир ее души! Что, если она вдруг свалится! — приходило ему
в голову, — вон она сама не своя, ничего еще не зная! У него подступали слезы к глазам от этой
мысли.
В область
мысли, знания она вступила так же недоверчивым и осторожным шагом, как была осторожна и скупа
в симпатиях. Читала она книги
в библиотеке старого дома, сначала от скуки, без выбора и системы, доставая с полки что попадется, потом из любопытства, наконец некоторые с увлечением.
Бабушка сострадательна к ней: от одного этого можно умереть! А бывало, она уважала ее, гордилась ею, признавала за ней права на свободу
мыслей и действий, давала ей волю, верила ей! И все это пропало! Она обманула ее доверие и не устояла
в своей гордости!
Она положила перо, склонила опять голову
в ладони, закрыла глаза, собираясь с
мыслями. Но
мысли не вязались, путались, мешала тоска, биение сердца. Она прикладывала руку к груди, как будто хотела унять боль, опять бралась за перо, за бумагу и через минуту бросала.
— Что за
мысль, Борис! какая теперь красота! на что я стала похожа? Василиса говорит, что
в гроб краше кладут… Оставь до другого раза…
Вскоре она погрузилась — не
в печаль, не
в беспокойство о письмах и о том, придет ли Марк, что сделает бабушка, — а
в какой-то хаос смутных чувств, воспоминаний, напрасно стараясь сосредоточить
мысли на одном чувстве, на одном моменте.
На каждый взгляд, на каждый вопрос, обращенный к ней, лицо ее вспыхивало и отвечало неуловимой, нервной игрой ощущений, нежных тонов, оттенков чутких
мыслей — всего, объяснившегося ей
в эту неделю смысла новой, полной жизни.
Так они и сделали. Впрочем, и Райский пробыл
в Англии всего две недели — и не успел даже ахнуть от изумления — подавленный грандиозным оборотом общественного механизма жизни — и поспешил
в веселый Париж. Он видел по утрам Лувр, а вечером мышиную беготню, веселые визги, вечную оргию, хмель крутящейся вихрем жизни, и унес оттуда только чад этой оргии, не давшей уложиться поглубже наскоро захваченным из этого омута
мыслям, наблюдениям и впечатлениям.