Неточные совпадения
Одно только нарушало его спокойствие —
это геморрой от сидячей жизни;
в перспективе представлялось для него тревожное событие — прервать на
время эту жизнь и побывать где-нибудь на водах. Так грозил ему доктор.
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на
это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего
времени и находя
это в мужчине естественным. Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
—
В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А
эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать
этого нельзя, кузина.
Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную
в особенности. Я вот сколько
времени рассказываю вам всячески:
в спорах,
в примерах, читаю… а все не расскажу.
В Петербурге есть и выправка, и надзор, и работа;
в Петербурге можно получить место прокурора, потом, со
временем, и губернатора, —
это цель положительная.
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил
в то
время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там
эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все
это у меня путалось.
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и
в то же
время близких лица… «барышни
в провинции! Немного страшно: может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду:
это судьба посылает меня… А если там скука?
— Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их
этим своим идеям!.. Вон, покойница мать твоя была такая же… да и сошла прежде
времени в могилу!
Леонтий принадлежал еще к
этой породе, с немногими смягчениями, какие сделало
время. Он родился
в одном городе с Райским, воспитывался
в одном университете.
Прочими книгами
в старом доме одно
время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об
этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Эти исторические крохи соберутся и сомнутся рукой судьбы опять
в одну массу, и из
этой массы выльются со
временем опять колоссальные фигуры, опять потечет ровная, цельная жизнь, которая впоследствии образует вторую древность.
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего
времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков — они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить
это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать
эти обширные кладбища
в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
Он убаюкивался
этою тихой жизнью, по
временам записывая кое-что
в роман: черту, сцену, лицо, записал бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон
этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил
в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки и шел играть и петь их, и упивался, прислушиваясь к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал
в портфель, чтоб, «со
временем», обработать — ведь
времени много впереди, а дел у него нет.
Он рисует
эти загорелые лица, их избы, утварь, ловит воздух, то есть набросает слегка эскиз и спрячет
в портфель, опять «до
времени».
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла
в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все
это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. —
Время не ушло, я еще не стар…
Райский еще раз рассмеялся искренно от души и
в то же
время почти до слез был тронут добротой бабушки, нежностью
этого женского сердца, верностью своим правилам гостеприимства и простым, указываемым сердцем, добродетелям.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть
в чаще
этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить
времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать
в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Она взглянула на него, сделала какое-то движение, и
в одно
время с
этим быстрым взглядом блеснул какой-то, будто внезапный свет от ее лица, от
этой улыбки, от
этого живого движения. Райский остановился на минуту, но блеск пропал, и она неподвижно слушала.
У него не ставало терпения купаться
в этой возне, суете,
в черновой работе, терпеливо и мучительно укладывать силы
в приготовление к тому праздничному моменту, когда человечество почувствует, что оно готово, что достигло своего апогея, когда настал бы и понесся
в вечность, как река, один безошибочный, на вечные
времена установившийся поток жизни.
И
в то же
время, среди
этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть
в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы
это засохшее поле, все
это былие, которым поросло его существование.
Но когда он прочитал письмо Веры к приятельнице, у него невидимо и незаметно даже для него самого, подогрелась
эта надежда. Она там сознавалась, что
в нем,
в Райском, было что-то: «и ум, и много талантов, блеска, шума или жизни, что, может быть,
в другое
время заняло бы ее, а не теперь…»
— Вам ничего не сделают: вы
в милости у его превосходительства, — продолжал Марк, — да и притом не высланы сюда на житье. А меня за
это упекут куда-нибудь
в третье место:
в двух уж я был. Мне бы все равно
в другое
время, а теперь… — задумчиво прибавил он, — мне бы хотелось остаться здесь… на неопределенное
время…
Но ему нравилась
эта жизнь, и он не покидал ее. Дома он читал увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но не отдавался ему
в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам, с помощию двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих.
В свободное
время он любил читать французские романы:
это был единственный оттенок изнеженности
в этой, впрочем, обыкновенной жизни многих обитателей наших отдаленных углов.
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. —
Эти женщины, право, одни и те же во все
времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее,
это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она
в доме, нет ли…
В другое
время он бы про себя наслаждался
этой экономической чертой бабушки и не преминул бы добродушно подразнить ее. Но тут его жгли внутренние огни нетерпения, поглощал возрастающий интерес комедии.
На
этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда или хоть надолго, и не оглядываться — и все потонуло бы
в пространстве, даже не такой дали, какую предполагал Райский между Верой и собой, а двух-трехсот верст, и во
времени — не годов, а пяти-шести недель, и осталось бы разве смутное воспоминание от
этой трескотни, как от кошмара.
Ему отчего-то было тяжело. Он уже не слушал ее раздражительных и кокетливых вызовов, которым
в другое
время готов был верить.
В нем
в эту минуту умолкла собственная страсть. Он болел духом за нее, вслушиваясь
в ее лихорадочный лепет, стараясь вглядеться
в нервную живость движений и угадать, что значило
это волнение.
— Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, — прибавил он нежно, — обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал;
это — как моя семья. Не измените мне, — шепнул он, — скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне
в одинаковой мере я взял смелость изготовить
в свое
время, при ее замужестве, равный
этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет…
И жертвы есть, — по мне
это не жертвы, но я назову вашим именем, я останусь еще
в этом болоте, не знаю сколько
времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что
в настоящее
время это стало моей жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
И мужья, преклоняя колена перед
этой новой для них красотой, мужественнее несли кару. Обожженные, изможденные трудом и горем, они хранили величие духа и сияли, среди испытания, нетленной красотой, как великие статуи, пролежавшие тысячелетия
в земле, выходили с язвами
времени на теле, но сияющие вечной красотой великого мастера.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с глаз долой,
в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее
в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь
этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «
время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Что бабушка страдает невыразимо —
это ясно. Она от скорби изменилась, по
временам горбится, пожелтела, у ней прибавились морщины. Но тут же рядом, глядя на Веру или слушая ее, она вдруг выпрямится, взгляд ее загорится такою нежностью, что как будто она теперь только нашла
в Вере не прежнюю Веру, внучку, но собственную дочь, которая стала ей еще милее.
Райский замечал также благоприятную перемену
в ней и по
временам, видя ее задумчивою, улавливая иногда блеснувшие и пропадающие слезы, догадывался, что
это были только следы удаляющейся грозы, страсти. Он был доволен, и его собственные волнения умолкали все более и более, по мере того как выживались из памяти все препятствия, раздражавшие страсть, все сомнения, соперничество, ревность.
«Моя ошибка была та, что я предсказывал тебе
эту истину: жизнь привела бы к ней нас сама. Я отныне не трогаю твоих убеждений; не они нужны нам, — на очереди страсть. У нее свои законы; она смеется над твоими убеждениями, — посмеется со
временем и над бесконечной любовью. Она же теперь пересиливает и меня, мои планы… Я покоряюсь ей, покорись и ты. Может быть, вдвоем, действуя заодно, мы отделаемся от нее дешево и уйдем подобру и поздорову, а
в одиночку тяжело и скверно.
Он знал и прежде ее упрямство, которого не могла сломать даже страсть, и потому почти с отчаянием сделал последнюю уступку, решаясь жениться и остаться еще на неопределенное
время, но отнюдь не навсегда, тут,
в этом городе, а пока длится его страсть.