Неточные совпадения
Как тихо и молчаливо
было наверху, так внизу слышались часто звонкие
голоса, смех, всегда
было там живо, беспорядочно. Камердинер
был у него француз, с почтительной речью и наглым взглядом.
— Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным
голосом, показывавшим, что она не намерена
была сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому, что об этом зашла речь.
Он закроет глаза и хочет поймать, о чем он думает, но не поймает; мысли являются и утекают, как волжские струи: только в нем точно
поет ему какой-то
голос, и в голове, как в каком-то зеркале, стоит та же картина, что перед глазами.
Татьяну Марковну и Райского все встретили шумно, громко, человеческими
голосами, собачьим лаем, поцелуями, двиганьем стульев и сейчас начали кормить завтраком,
поить кофе, потчевать ягодами.
Когда он придет, вы
будете неловки, вздрогнете от его
голоса, покраснеете, побледнеете, а когда уйдет, сердце у вас вскрикнет и помчится за ним,
будет ждать томительно завтра, послезавтра…
— Боже мой, Наташа! — закричал он не своим
голосом и побежал с лестницы, бросился на улицу и поскакал на извозчике к Знаменью, в переулок, вбежал в дом, в третий этаж. — Две недели не
был, две недели — это вечность! Что она?
— О чем ты думаешь? — раздался слабый
голос у него над ухом. — Дай еще
пить… Да не гляди на меня, — продолжала она, напившись, — я стала ни на что не похожа! Дай мне гребенку и чепчик, я надену. А то ты… разлюбишь меня, что я такая… гадкая!..
Он вспомнил ее волнение, умоляющий
голос оставить ее, уйти; как она хотела призвать на помощь гордость и не могла; как хотела отнять руку и не отняла из его руки, как не смогла одолеть себя… Как она
была тогда не похожа на этот портрет!
— Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я говорю о себе, то говорю, что во мне
есть; язык мой верно переводит
голос сердца. Вот год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую, то сумею выразить.
— Если вы, cousin, дорожите немного моей дружбой, — заговорила она, и
голос у ней даже немного изменился, как будто дрожал, — и если вам что-нибудь значит
быть здесь… видеть меня… то… не произносите имени!
Она обняла его раза три. Слезы навернулись у ней и у него. В этих объятиях, в
голосе, в этой вдруг охватившей ее радости — точно как будто обдало ее солнечное сияние —
было столько нежности, любви, теплоты!
Марфеньку всегда слышно и видно в доме. Она то смеется, то говорит громко.
Голос у ней приятный, грудной, звонкий, в саду слышно, как она песенку
поет наверху, а через минуту слышишь уж ее говор на другом конце двора, или раздается смех по всему саду.
— Нет, погоди: я тебя еще вздую… — отозвался
голос, должно
быть, Мотьки.
Голос у ней не
был звонок, как у Марфеньки: он
был свеж, молод, но тих, с примесью грудного шепота, хотя она говорила вслух.
— Вы, я думаю, забыли меня, Вера? — спросил он. Он сам слышал, что
голос его, без намерения,
был нежен, взгляд не отрывался от нее.
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» —
поет она звонко, чисто, и никакого звука любви не слышно в этом
голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким
пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
На Марфеньку и на Викентьева точно живой водой брызнули. Она схватила ноты, книгу, а он шляпу, и только
было бросились к дверям, как вдруг снаружи, со стороны проезжей дороги, раздался и разнесся по всему дому чей-то дребезжащий
голос.
— А! нашему Николаю Андреевичу, любвеобильному и надеждами чреватому, села Колчина и многих иных обладателю! — говорил
голос. — Да прильпнет язык твой к гортани, зане ложь изрыгает! И возница и колесница дома, а стало
быть, и хозяйка в сем месте или окрест обретается. Посмотрим и поищем, либо пождем, дондеже из весей и пастбищ, и из вертограда в храмину паки вступит.
— Ты ждешь меня! — произнес он не своим
голосом, глядя на нее с изумлением и страстными до воспаления глазами. — Может ли это
быть?
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее
голос где-нибудь вверху уже
поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
— Что ж, я очень рад! — злым
голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. — Теперь у тебя
есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!..
Тут
был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали, то он вставлял в роман от себя целые тирады или читал разными
голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным
голосом, а за героя читал своим
голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.
Они спорили на каждом шагу, за всякие пустяки, — и только за пустяки. А когда доходило до серьезного дела, она другим
голосом и другими глазами, нежели как обыкновенно, предъявляла свой авторитет, — и он хотя сначала протестовал, но потом сдавался, если требование ее
было благоразумно.
— Кто ж вас пустит? — сказала Татьяна Марковна
голосом, не требующим возражения. — Если б вы
были здешняя, другое дело, а то из-за Волги! Что мы, первый год знакомы с вами!.. Или обидеть меня хотите!..
— Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным
голосом, — что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты
была уверена в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой: он и должен
быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
— Кто тут? — громко закричал
голос, и с этим вопросом идущий навстречу начал колотить что
есть мочи в доску.
— Это
голос страсти, со всеми ее софизмами и изворотами! — сказал он, вдруг опомнившись. — Вера, ты теперь в положении иезуита. Вспомни, как ты просила вчера, после своей молитвы, не пускать тебя!.. А если ты
будешь проклинать меня за то, что я уступил тебе, на кого тогда падет ответственность?
Все это
пел ей какой-то тихий
голос.
— Марк, прощай! — вскрикнула она — и сама испугалась собственного
голоса: так много
было в нем тоски и отчаяния.
— Я вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь с ней в любви
голосом Бориса Павловича… — предложил
было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.
— Брат, что с тобой! ты несчастлив! — сказала она, положив ему руку на плечо, — и в этих трех словах, и в
голосе ее — отозвалось, кажется, все, что
есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение, любовь.
Ей, в дремоте отчаяния, снился взгляд бабушки, когда она узнала все, брошенный на нее, ее
голос — даже не
было голоса, а вместо его какие-то глухие звуки ужаса и смерти…
— Надо
было натереть вчера спиртом; у тебя нет? — сдержанно сказала бабушка, стараясь на нее не глядеть, потому что слышала принужденный
голос, видела на губах Веры какую-то чужую, а не ее улыбку и чуяла неправду.
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от Веры.
Голос у него дрожал против воли. Видно
было, что эта «тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел во что бы то ни стало скрыть это от нее…
Она страдала за эти уродливости и от этих уродливостей, мешавших жить, чувствовала нередко цепи и готова бы
была, ради правды, подать руку пылкому товарищу, другу, пожалуй мужу, наконец… чем бы он ни
был для нее, — и идти на борьбу против старых врагов, стирать ложь, мести сор, освещать темные углы, смело, не слушая старых, разбитых
голосов, не только Тычковых, но и самой бабушки, там, где последняя безусловно опирается на старое, вопреки своему разуму, — вывести, если можно, и ее на другую дорогу.
У большинства
есть decorum [видимость (лат.).] принципов, а сами принципы шатки и редки, и украшают, как ордена, только привилегированные, отдельные личности. «У него
есть правила!» — отзываются таким
голосом о ком-нибудь, как будто говорят: «У него
есть шишка на лбу!»