Неточные совпадения
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты,
говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали,
как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем, что сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
— О
каком обмане, силе, лукавстве
говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
—
Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь,
как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши
говорят, что вы
как будто вчера родились…
— Кому ты это
говоришь! — перебил Райский. —
Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу,
как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
— Серьезная мысль! — повторил он, — ты
говоришь о романе,
как о серьезном деле! А вправду: пиши, тебе больше нечего делать,
как писать романы…
«
Как ни билась, не доходит до конца,
говорит, лица все разговаривают и не могут перестать, так и бросила».
Директор подслушал однажды, когда он рассказывал,
как дикие ловят и едят людей,
какие у них леса, жилища,
какое оружие,
как они сидят на деревьях, охотятся за зверями, даже начал представлять,
как они
говорят горлом.
Иногда, напротив, он придет от пустяков в восторг: какой-нибудь сытый ученик отдаст свою булку нищему,
как делают добродетельные дети в хрестоматиях и прописях, или примет на себя чужую шалость, или покажется ему, что насупившийся ученик думает глубокую думу, и он вдруг возгорится участием к нему,
говорит о нем со слезами, отыскивает в нем что-то таинственное, необычайное, окружит его уважением: и другие заразятся неисповедимым почтением.
Бабушка, по воспитанию, была старого века и разваливаться не любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя,
как делают нынешние барыни, не поджимала. «Это стыдно женщине», —
говорила она.
Они
говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а
как будто советовала сделать то или другое.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги
как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет
говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был
говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит,
как будто ему было бог знает
как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. — Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! —
говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же,
какой он! А это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
— А ты послушай: ведь это все твое; я твой староста… —
говорила она. Но он зевал, смотрел,
какие это птицы прячутся в рожь,
как летают стрекозы, срывал васильки и пристально разглядывал мужиков, еще пристальнее слушал деревенскую тишину, смотрел на синее небо,
каким оно далеким кажется здесь.
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота
какая — мальчик! —
говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь,
как под старость будет уголок. Еще то имение-то, бог знает что будет,
как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
Это было более торжественное шествие бабушки по городу. Не было человека, который бы не поклонился ей. С иными она останавливалась
поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов, кто живет и
как, — все это бегло, на ходу.
Как хорошо
говорит — заслушаешься!
Вглядевшись пытливо в каждого профессора, в каждого товарища,
как в школе, Райский, от скуки, для развлечения, стал прислушиваться к тому, что
говорят на лекции.
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что
говорит ваша дочь…
как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
Maman
говорила,
как поразила ее эта сцена,
как она чуть не занемогла,
как это все заметила кузина Нелюбова и пересказала Михиловым,
как те обвинили ее в недостатке внимания, бранили, зачем принимали бог знает кого.
—
Какое внимание, egard, [предупредительность (фр.).] —
говорила она, —
какое уважение в каждом слове!..
Он там
говорил о себе в третьем лице, набрасывая легкий очерк, сквозь который едва пробивался образ нежной, любящей женщины. Думая впоследствии о своем романе, он предполагал выработать этот очерк и включить в роман,
как эпизод.
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать, увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство…
как ты и я… любили… Ох, устала, не могу
говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там, на столе!
— Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости, что я призвала тебя…
Как мне хорошо теперь, если б ты знал! — в мечтательном забытьи
говорила она, закрыв глаза и перебирая рукой его волосы. Потом обняла его, поглядела ему в глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
Для нее любить — значило дышать, жить, не любить — перестать дышать и жить. На вопросы его: «Любишь ли?
Как?» — она, сжав ему крепко шею и стиснув зубы, по-детски отвечала: «Вот так!» А на вопрос: «Перестанешь ли любить?» —
говорила задумчиво: «Когда умру, так перестану».
Теперь он возложил какие-то, еще неясные ему самому, надежды на кузину Беловодову, наслаждаясь сближением с ней. Ему пока ничего не хотелось больше,
как видеть ее чаще,
говорить, пробуждать в ней жизнь, если можно — страсть.
— Иван Иваныч! — торжественно сказал Райский, —
как я рад, что ты пришел! Смотри — она, она?
Говори же?
—
Как, Софья Николаевна? Может ли быть? —
говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. — Ведь у тебя был другой; тот, кажется, лучше: где он?
Его стало грызть нетерпение, которое, при первом неудачном чертеже, перешло в озлобление. Он стер, опять начал чертить медленно, проводя густые, яркие черты,
как будто хотел продавить холст. Уже то отчаяние, о котором
говорил Кирилов, начало сменять озлобление.
Райский верил и не верил, что увидит ее и
как и что будет
говорить.
— Да,
как cousin! Но чего бы не сделал я, —
говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, — чтоб целовать эту ладонь иначе… вот так…
Она сделала движение и поглядела на него с изумлением,
как будто
говоря: «Вы еще настаиваете!»
—
Какая тайна? Что вы! —
говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена — вот в чем и вся тайна. А я неосторожна тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа…
—
Какой доверенности?
Какие тайны? Ради Бога, cousin… —
говорила она, глядя в беспокойстве по сторонам,
как будто хотела уйти, заткнуть уши, не слышать, не знать.
— Не бойтесь, кузина, ради Бога, не бойтесь, —
говорил он. — Хороша дружба! Бояться,
как шпиона стыдиться…
— Да
как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! —
говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять —
как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
—
Как можно индейку! —
говорил он, принимаясь и за индейку.
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите,
какая бабушка,
говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню,
как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
— Что смеешься! Я дело
говорю.
Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому…
Все это
говорила она с жаром, почти страстно, так что ее грациозная грудь волновалась под кисеей,
как будто просилась на простор.
— Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите,
как распустился, —
говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
— Да вы смеяться будете,
как давеча над гусенком… — сказала она, не решаясь
говорить.
— Вот эти суда посуду везут, —
говорила она, — а это расшивы из Астрахани плывут. А вот, видите,
как эти домики окружило водой? Там бурлаки живут. А вон, за этими двумя горками, дорога идет к попадье. Там теперь Верочка.
Как там хорошо, на берегу! В июле мы будем ездить на остров, чай пить. Там бездна цветов.
—
Какого учителя? Здесь не живет учитель… —
говорил он, продолжая с изумлением глядеть на посетителя.
Леонтий был классик и безусловно чтил все, что истекало из классических образцов или что подходило под них. Уважал Корнеля, даже чувствовал слабость к Расину, хотя и
говорил с усмешкой, что они заняли только тоги и туники,
как в маскараде, для своих маркизов: но все же в них звучали древние имена дорогих ему героев и мест.
—
Какой смешной этот Козлов у вас! —
говорила она.
— Преумный, с
какими познаниями: по-гречески только профессор да протопоп в соборе лучше его знают! —
говорил другой. — Его адъюнктом сделают.
— Станет,
как не станет! —
говорил Леонтий с жалкой улыбкой, оглядывая себя с ног до головы.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду
говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка?
Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?