Неточные совпадения
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и
кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой
не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги?
Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— О нет, цветы, деревья —
кто ж им будет мешать в этом? Я только помешала им видеть мои ботинки: это
не нужно, лишнее.
— Все это лишнее, ненужное, cousin! — сказала она, — ничего этого нет. Предок
не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго
не поеду в драму: я вижу сцену здесь,
не трогаясь с места… И знаете,
кого вы напоминаете мне? Чацкого…
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, —
кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я
не понимаю их жизни. Да, я
не знаю этих людей и
не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Вы оттого и
не знаете жизни,
не ведаете чужих скорбей:
кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы
не любили! А любить,
не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык,
не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
—
Кому ты это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я
не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу, как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются
не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
— Ты
не смейся и
не шути: в роман все уходит — это
не то, что драма или комедия — это как океан: берегов нет, или
не видать;
не тесно, все уместится там. И знаешь,
кто навел меня на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
— Ну, она рассказала — вот что про себя. Подходил ее бенефис, а пьесы
не было: драматургов у нас немного: что у
кого было, те обещали другим, а переводную ей давать
не хотелось. Она и вздумала сочинить сама…
— Как прощай: а портрет Софьи!.. На днях начну. Я забросил академию и
не видался ни с
кем. Завтра пойду к Кирилову: ты его знаешь?
Вокруг его
не было никого,
кто направил бы эти жадные порывы любознательности в определенную колею.
Она грозила пальцем и иногда ночью вставала посмотреть в окно,
не вспыхивает ли огонек в трубке,
не ходит ли
кто с фонарем по двору или в сарае?
Это было более торжественное шествие бабушки по городу.
Не было человека, который бы
не поклонился ей. С иными она останавливалась поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов,
кто живет и как, — все это бегло, на ходу.
Как в школе у русского учителя, он
не слушал законов строения языка, а рассматривал все, как говорит профессор, как падают у него слова, как
кто слушает.
Печати тонкой, артистической жизни нет: та, у
кого бы она была,
не могла бы жить этой жизнью: она задохнулась бы. Там вкус — в сервизах, экипажах, лошадях, лакеях, горничных, одетых, как балетные феи.
Наконец вот выставка. Он из угла смотрит на свою картину, но ее
не видать, перед ней толпа, там произносят его имя. Кто-то изменил ему, назвал его, и толпа от картины обратилась к нему.
— Что? — сказал тот, — это
не из наших.
Кто же приделал голову к этой мазне!.. Да, голова… мм… а ухо
не на месте.
Кто это?
Но maman после обеда отвела меня в сторону и сказала, что это ни на что
не похоже — девице спрашивать о здоровье постороннего молодого человека, еще учителя, «и бог знает,
кто он такой!» — прибавила она.
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго
не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman. У меня сердце сильно билось, и я сначала даже
не разглядела, что было и
кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
— «Позвольте вас спросить,
кто вы и что вы?» — тихо спросила maman. «Ваша дочь», — чуть-чуть внятно ответила я. «
Не похоже. Как вы ведете себя?»
Maman говорила, как поразила ее эта сцена, как она чуть
не занемогла, как это все заметила кузина Нелюбова и пересказала Михиловым, как те обвинили ее в недостатке внимания, бранили, зачем принимали бог знает
кого.
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули.
Не бледнеют и
не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у
кого дурное на уме! А у Ельнина
не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он,
не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
Но если увидите его завтра, даже почуете надежду увидеть, вы будете свежее этого цветка, и будете счастливы, и он счастлив этим блестящим взглядом —
не только он, но и чужой,
кто вас увидит в этих лучах красоты…
— Но
кто же будет этот «кто-то»? — спросил он ревниво. —
Не тот ли,
кто первый вызвал в ней сознание о чувстве?
Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое чувство?
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина,
не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы
не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете,
не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем,
кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— Ах ты, жадный! — говорила девушка, замахиваясь на большого петуха, — никому
не даешь —
кому ни брошу, везде схватит!
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я
не слыхала — какая тут красота! Вон на
кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на ухо, — шепотом прибавила она, — таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
— Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог знает в
кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. —
Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она к Марфеньке, — он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
—
Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак
не думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
—
Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне
не углядеть,
не управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать!..
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. — Ты приняла?
Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка
не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам
не приказчица досталась.
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость!
Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты —
кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей,
не люблю!
— Разве я маленький, что
не вправе отдать
кому хочу, еще и родственницам? Мне самому
не надо, — продолжал он, — стало быть, отдать им — и разумно и справедливо.
— Так ты
не выйдешь ни за
кого без бабушкина спроса?
Там кто-то бездействует у окна, с пенковой трубкой, и когда бы
кто ни прошел, всегда сидит он — с довольным, ничего
не желающим и нескучающим взглядом.
Даст ли ему
кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, — он сморщится, и вместо того, чтоб вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и посмотрит рассеянно во все стороны, а тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок к обеду
не выведут его из созерцания.
Все более или менее обманулись в мечтах.
Кто хотел воевать, истреблять род людской,
не успел вернуться в деревню, как развел кучу подобных себе и осовел на месте, погрузясь в толки о долгах в опекунский совет, в карты, в обеды.
Оно имело еще одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах, когда и
не было чему и
не расположена она была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в лице и шел больше к нему, нежели слезы, да едва ли
кто и видал их на нем.
Но Райский раза три повел его туда. Леонтий
не обращал внимания на Ульяну Андреевну и жадно ел, чавкая вслух и думая о другом, и потом робко уходил домой,
не говоря ни с
кем, кроме соседа, то есть Райского.
«Что это такое, что же это!.. Она, кажется, добрая, — вывел он заключение, — если б она только смеялась надо мной, то пуговицы бы
не пришила. И где она взяла ее? Кто-нибудь из наших потерял!»
Он смущался, уходил и сам
не знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у
кого колечко, у
кого вышитый кисет,
не говоря о тех знаках нежности, которые
не оставляют следа по себе. Иные удивлялись,
кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
— Если послушать ее, — продолжала Ульяна Андреевна, — так все сиди на месте,
не повороти головы,
не взгляни ни направо, ни налево, ни с
кем слова
не смей сказать: мастерица осуждать! А сама с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там…
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света, что внучки! А
кто их знает, какие они будут? Марфенька только с канарейками да с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее
не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
— Поди ты с своей Лукрецией! — небрежно сказала она, — с
кем он там меня
не сравнивает? Я — и Клеопатра, и какая-то Постумия, и Лавиния, и Корнелия, еще матрона… Ты лучше книги бери, когда дарят! Борис Павлович подарит мне…
— Ты все тот же старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей жизнью, а о себе
не подумаешь,
кто ты сам?
—
Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда
не жившими идеалами и образами. А ты
кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
— Разве я
не угождаю тебе?
Кого я ждала неделю, почти
не спала? Заботилась готовить, что ты любишь, хлопотала, красила, убирала комнаты и новые рамы вставила, занавески купила шелковые…
Жилось ему сносно: здесь
не было ни в
ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли
не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и
не умеют; здесь,
не думая о том, все просты, никто
не лез из кожи подделаться под простоту.
Если когда-нибудь и случалось противоречие, какой-нибудь разлад, то она приписывала его никак
не себе, а другому лицу, с
кем имела дело, а если никого
не было, так судьбе. А когда явился Райский и соединил в себе и это другое лицо и судьбу, она удивилась, отнесла это к непослушанию внука и к его странностям.
— Уж если
кто несчастен, погибает, свихнулся, впал в нищету, в крайность, как-нибудь обижен, опорочен и поправиться
не может, значит — сам виноват.
А
кто все спотыкается, падает и лежит в грязи, значит,
не прощен, а
не прощен потому, что
не одолеет себя,
не сладит с вином, с картами, или украл, да
не отдает краденого, или горд, обидчик, зол
не в меру, грязен, обманщик, предатель…