Неточные совпадения
Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича
не было никакого мрака, никаких
тайн, ничего загадочного впереди, и сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять у него тот, к которому он шествовал так сознательно и достойно.
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец, за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как по службе, так и в картах, — в
тайные советники, и бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба народов, царств, — все пролетит мимо его, пока апоплексический или другой удар
не остановит течение его жизни.
Он-то и посвятил Райского, насколько поддалась его живая, вечно, как море, волнующаяся натура, в
тайны разумения древнего мира, но задержать его надолго, навсегда, как сам задержался на древней жизни,
не мог.
—
Не в мазанье дело, Семен Семеныч! — возразил Райский. — Сами же вы сказали, что в глазах, в лице есть правда; и я чувствую, что поймал
тайну. Что ж за дело до волос, до рук!..
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня
тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я
не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
— Да, это так, и все, что вы делаете в эту минуту, выражает
не оскорбление, а досаду, что у вас похитили
тайну… И самое оскорбление это — только маска.
— Кузина, бросьте этот тон! — начал он дружески, горячо и искренно, так что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто видела, что
тайна ее попала
не в дурные руки, если только тут была
тайна.
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина,
не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы
не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете,
не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и
тайну.
— Какой доверенности? Какие
тайны? Ради Бога, cousin… — говорила она, глядя в беспокойстве по сторонам, как будто хотела уйти, заткнуть уши,
не слышать,
не знать.
— Есть, есть, и мне тяжело, что я
не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я
не сумею обойтись с вашей
тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это мое дело, моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже называть его имя и
не знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «
тайне».
— Сиди смирно, — сказал он. — Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира — плеть: ударом обожжет, но ничего тебе
не выяснит,
не даст животрепещущих образов,
не раскроет глубины жизни с ее
тайными пружинами,
не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!
Нет в ней строгости линий, белизны лба, блеска красок и печати чистосердечия в чертах, и вместе холодного сияния, как у Софьи. Нет и детского, херувимского дыхания свежести, как у Марфеньки: но есть какая-то
тайна, мелькает
не высказывающаяся сразу прелесть, в луче взгляда, в внезапном повороте головы, в сдержанной грации движений, что-то неудержимо прокрадывающееся в душу во всей фигуре.
— Да, какое бы это было счастье, — заговорила она вкрадчиво, — жить,
не стесняя воли другого,
не следя за другим,
не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его
тайны…
Но она и вида
не показывает, что замечает его желание проникнуть ее
тайны, и если у него вырвется намек — она молчит, если в книге идет речь об этом, она слушает равнодушно, как Райский голосом ни напирает на том месте.
Случалось даже, что по нескольку дней
не бывало и раздражения, и Вера являлась ему безразлично с Марфенькой: обе казались парой прелестных институток на выпуске, с институтскими
тайнами, обожанием, со всею мечтательною теориею и взглядами на жизнь, какие только устанавливаются в голове институтки — впредь до опыта, который и перевернет все вверх дном.
«Да — она права: зачем ей доверять мне? А мне-то как оно нужно, Боже мой! чтоб унять раздражение, узнать
тайну (а
тайна есть!) и уехать!
Не узнавши, кто она, что она, —
не могу ехать!»
— Наоборот: ты
не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо оттолкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя
тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное — и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты
не хотела,
не хочешь… да?
— Да, нужно имя — и тогда только я успокоюсь и уеду. Иначе я
не поверю, до тех пор
не поверю, пока будет
тайна…
— Марфенька все пересказала мне, как вы проповедовали ей свободу любви, советовали
не слушаться бабушки, а теперь сами хуже бабушки! Требуете чужих
тайн…
Его мучила теперь
тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непроницаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть
не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!
Он думал, что она тоже выкажет смущение,
не сумеет укрыть от многих глаз своего сочувствия к этому герою; он уже решил наверное, что лесничий — герой ее романа и той
тайны, которую Вера укрывала.
«Что это за счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного „друга“? — терялся он в догадках. — Но она
не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же
тайна?»
«
Не он,
не он,
не лесничий — ее герой!
Тайна осталась в синем письме!» — заключил он.
«Куда „туда же“? — спрашивал он мучительно себя, проклиная чьи-то шаги, помешавшие услышать продолжение разговора. — Боже! так это правда:
тайна есть (а он все
не верил) — письмо на синей бумаге —
не сон! Свидания! Вот она, таинственная „Ночь“! А мне проповедовала о нравственности!»
— Послушайте, Вера, я
не Райский, — продолжал он, встав со скамьи. — Вы женщина, и еще
не женщина, а почка, вас еще надо развернуть, обратить в женщину. Тогда вы узнаете много
тайн, которых и
не снится девичьим головам и которых растолковать нельзя: они доступны только опыту… Я зову вас на опыт, указываю, где жизнь и в чем жизнь, а вы остановились на пороге и уперлись. Обещали так много, а идете вперед так туго — и еще учить хотите. А главное —
не верите!
А он шел, мучась сомнениями, и страдал за себя и за нее. Она
не подозревала его
тайных мук,
не подозревала, какою страстною любовью охвачен был он к ней — как к женщине человек и как к идеалу художник.
«Эти выстрелы, — думал он, — значат, может быть, что-нибудь другое: тут
не любовь, а иная
тайна играет роль.
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а
не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва,
тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, —
не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она
не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
Он забыл свои сомнения, тревоги, синие письма, обрыв, бросился к столу и написал коротенький нежный ответ, отослал его к Вере, а сам погрузился в какие-то хаотические ощущения страсти. Веры
не было перед глазами; сосредоточенное, напряженное наблюдение за ней раздробилось в мечты или обращалось к прошлому, уже испытанному. Он от мечтаний бросался к пытливому исканию «ключей» к ее
тайнам.
Чего это ей стоило? Ничего! Она знала, что
тайна ее останется
тайной, а между тем молчала и как будто умышленно разжигала страсть. Отчего
не сказала? Отчего
не дала ему уехать, а просила остаться, когда даже он велел… Егорке принести с чердака чемодан? Кокетничала — стало быть, обманывала его! И бабушке
не велела сказывать, честное слово взяла с него — стало быть, обманывает и ее, и всех!
С
тайным, захватывающим дыхание ужасом счастья видел он, что работа чистого гения
не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и что в душе человека, независимо от художественного, таится другое творчество, присутствует другая живая жажда, кроме животной, другая сила, кроме силы мышц.
— Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь в
тайну; я в потемках, я
не знаю ничего… Тогда, может быть, я найду и средство…
— Послушайте, Вера Васильевна,
не оставляйте меня в потемках. Если вы нашли нужным доверить мне
тайну… — он на этом слове с страшным усилием перемог себя, — которая касалась вас одной, то объясните всю историю…
Этой
тайны вы
не обязаны поверять никому.
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от Веры. Голос у него дрожал против воли. Видно было, что эта «
тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь
не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел во что бы то ни стало скрыть это от нее…
А
тайну… должны были сберечь про себя; тут
не было бы никакого обмана.
«Вот она, „новая жизнь“!» — думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в доме, кроме Райского,
не знал ничего. Но ей казалось, как всем кажется в ее положении, что она читала свою
тайну у всех на лице.
— Ты знаешь, нет ничего
тайного, что
не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с
тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
Она куталась в плед, чтоб согреться, и взглядывала по временам на Райского, почти
не замечая, что он делает, и все задумывалась, задумывалась, и казалось, будто в глазах ее отражалось течение всей ее молодой, но уже глубоко взволнованной и еще
не успокоенной жизни, жажда покоя,
тайные муки и робкое ожидание будущего, — все мелькало во взгляде.
Вдруг он остановился, стараясь уловить и определить
тайну ее задумчивого, ни на что
не смотревшего, но глубокого, как бездна, говорящего взгляда.
О Вере
не произнесли ни слова, ни тот, ни другой. Каждый знал, что
тайна Веры была известна обоим, и от этого им было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том, как он вел себя и какая страдательная роль выпала ему на долю во всей этой драме.
— Ее история перестает быть
тайной… В городе ходят слухи… — шептала Татьяна Марковна с горечью. — Я сначала
не поняла, отчего в воскресенье, в церкви, вице-губернаторша два раза спросила у меня о Вере — здорова ли она, — и две барыни сунулись слушать, что я скажу. Я взглянула кругом — у всех на лицах одно: «Что Вера?» Была, говорю, больна, теперь здорова. Пошли расспросы, что с ней? Каково мне было отделываться, заминать! Все заметили…
— Это
не моя
тайна! — сказал он, будто опомнившись.