Неточные совпадения
Он и знание — не знал, а как будто видел его у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг
нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось
жизнью на
жизнь.
Он вспомнил, что когда она стала будто бы целью всей его
жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее
новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то
новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети
жизни, кровь, мозг, нервы.
Райский провел уже несколько таких дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником, старым, запущенным садом и рощей, между
новым, полным
жизни, уютным домиком и старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях, на берегах, над Волгой, между бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада старых и
новых понятий, ладила с
жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила
жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был для нее как будто
новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
Старый мир разлагается, зазеленели
новые всходы
жизни —
жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия.
«Прошу покорно! — с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее глазами, — а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце
новыми идеями о независимости, о любви, о другой, неведомой ей
жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это!..»
Он приветствовал смелые шаги искусства, рукоплескал
новым откровениям и открытиям, видоизменяющим, но не ломающим
жизнь, праздновал естественное, но не насильственное рождение
новых ее требований, как праздновал весну с
новой зеленью, не провожая бесплодной и неблагодарной враждой отходящего порядка и отживающих начал, веря в их историческую неизбежность и неопровержимую, преемственную связь с «
новой весенней зеленью», как бы она нова и ярко-зелена ни была.
— И у тебя нет потребности высказаться перед кем-нибудь, разделить свою мысль, проверить чужим умом или опытом какое-нибудь темное пятно в
жизни, туманное явление, загадку? А ведь для тебя много
нового…
Он, однако, продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и
новым воздухом
жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой натуры.
Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому
новому характеру, к его положению в
жизни и к его роли в сердце Веры.
Он свои художнические требования переносил в
жизнь, мешая их с общечеловеческими, и писал последнюю с натуры, и тут же, невольно и бессознательно, приводил в исполнение древнее мудрое правило, «познавал самого себя», с ужасом вглядывался и вслушивался в дикие порывы животной, слепой натуры, сам писал ей казнь и чертил
новые законы, разрушал в себе «ветхого человека» и создавал
нового.
— Врал, хвастал, не понимал ничего, Борис, — сказал он, — и не случись этого… я никогда бы и не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю
жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и
новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно узнал: вот как тут корчился на полу и читал ее письмо.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную
жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и
жизнь, какую он добывал себе из
новых, казалось бы — свежих источников.
Его
новые правда и
жизнь не тянули к себе ее здоровую и сильную натуру, а послужили только к тому, что она разобрала их по клочкам и осталась вернее своей истине.
Он сравнивал ее с другими, особенно «
новыми» женщинами, из которых многие так любострастно поддавались
жизни по
новому учению, как Марина своим любвям, — и находил, что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
После всех пришел Марк — и внес
новый взгляд во все то, что она читала, слышала, что знала, взгляд полного и дерзкого отрицания всего, от начала до конца, небесных и земных авторитетов, старой
жизни, старой науки, старых добродетелей и пороков. Он, с преждевременным триумфом, явился к ней предвидя победу, и ошибся.
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же
жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен. Взявши девизы своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную
жизнь, «
новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала
жизни.
Она введет
нового и сильного человека в общество. Он умен, настойчив, и если будет прост и деятелен, как Тушин, тогда… и ее
жизнь угадана. Она не даром жила. А там она не знала, что будет.
Вера и бабушка стали в какое-то
новое положение одна к другой. Бабушка не казнила Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в
жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение» старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
Она слыхала несколько примеров увлечений, припомнила, какой суд изрекали люди над падшими и как эти несчастные несли казнь почти публичных ударов. «Чем я лучше их! — думала Вера. — А Марк уверял, и Райский тоже, что за этим… „Рубиконом“ начинается другая,
новая, лучшая
жизнь! Да,
новая, но какая „лучшая“!»
«Вот она, „
новая жизнь“!» — думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в доме, кроме Райского, не знал ничего. Но ей казалось, как всем кажется в ее положении, что она читала свою тайну у всех на лице.
— Боюсь, не выдержу, — говорил он в ответ, — воображение опять запросит идеалов, а нервы
новых ощущений, и скука съест меня заживо! Какие цели у художника? Творчество — вот его
жизнь!.. Прощайте! скоро уеду, — заканчивал он обыкновенно свою речь, и еще больше печалил обеих, и сам чувствовал горе, а за горем грядущую пустоту и скуку.
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю
жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «
новую»
жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
В ожидании какого-нибудь серьезного труда, какой могла дать ей
жизнь со временем, по ее уму и силам, она положила не избегать никакого дела, какое представится около нее, как бы оно просто и мелко ни было, — находя, что, под презрением к мелкому, обыденному делу и под мнимым ожиданием или изобретением какого-то
нового, еще небывалого труда и дела, кроется у большей части просто лень или неспособность, или, наконец, больное и смешное самолюбие — ставить самих себя выше своего ума и сил.
На каждый взгляд, на каждый вопрос, обращенный к ней, лицо ее вспыхивало и отвечало неуловимой, нервной игрой ощущений, нежных тонов, оттенков чутких мыслей — всего, объяснившегося ей в эту неделю смысла
новой, полной
жизни.
И везде, среди этой горячей артистической
жизни, он не изменял своей семье, своей группе, не врастал в чужую почву, все чувствовал себя гостем и пришельцем там. Часто, в часы досуга от работ и отрезвления от
новых и сильных впечатлений раздражительных красок юга — его тянуло назад, домой. Ему хотелось бы набраться этой вечной красоты природы и искусства, пропитаться насквозь духом окаменелых преданий и унести все с собой туда, в свою Малиновку…