Неточные совпадения
Два господина сидели в небрежно убранной квартире в Петербурге, на
одной из больших улиц.
Одному было около тридцати пяти, а
другому около сорока пяти лет.
Он родился, учился, вырос и дожил до старости в Петербурге, не выезжая далее Лахты и Ораниенбаума с
одной, Токсова и Средней Рогатки с
другой стороны. От этого в нем отражались, как солнце в капле, весь петербургский мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба — эта вторая петербургская природа, и более ничего.
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же
одни, которые молятся страстно, а
другие не знают этой потребности, и…
Он с наслаждением и завистью припоминал анекдоты времен революции, как
один знатный повеса разбил там чашку в магазине и в ответ на упреки купца перебил и переломал еще множество вещей и заплатил за весь магазин; как
другой перекупил у короля дачу и подарил танцовщице. Оканчивал он рассказы вздохом сожаления о прошлом.
А Софья мало оставалась
одна с ним: всегда присутствовала то
одна, то
другая старуха; редко разговор выходил из пределов текущей жизни или родовых воспоминаний.
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей, в том или
другом искателе, мужа: то посланник являлся чаще
других в дом, то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об
одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и смотрит беззаботно, как будто дело идет не о ней.
Потом осмотрел каждого ученика и заметил все особенности: у
одного лоб и виски вогнуты внутрь головы, у
другого мордастое лицо далеко выпятилось вперед, там вон у двоих, у
одного справа, у
другого слева, на лбу волосы растут вихорком и т. д., всех заметил и изучил, как кто смотрит.
Эту неделю он привяжется к
одному, ищет его везде, сидит с ним, читает, рассказывает ему, шепчет. Потом ни с того ни с сего вдруг бросит его и всматривается в
другого и, всмотревшись, опять забывает.
Он чувствовал и понимал, что он не лежебока и не лентяй, а что-то
другое, но чувствовал и понимал он
один, и больше никто, — но не понимал, что же он такое именно, и некому было растолковать ему это, и разъяснить, нужно ли ему учить математику или что-нибудь
другое.
В
одном месте опекун, а в
другом бабушка смотрели только, — первый, чтобы к нему в положенные часы ходили учителя или чтоб он не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он был здоров, имел аппетит и сон, да чтоб одет он был чисто, держал себя опрятно, и чтоб, как следует благовоспитанному мальчику, «не связывался со всякой дрянью».
Он гордо ходил
один по двору, в сознании, что он лучше всех, до тех пор, пока на
другой день публично не осрамился в «серьезных предметах».
А с нотами не дружился, не проходил постепенно
одну за
другою запыленные, пожелтевшие, приносимые учителем тетради музыкальной школы. Но часто он задумывался, слушая свою игру, и мурашки бегали у него по спине.
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов —
одного каменного, оставленного и запущенного, и
другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
С
одной стороны Волга с крутыми берегами и Заволжьем; с
другой — широкие поля, обработанные и пустые, овраги, и все это замыкалось далью синевших гор. С третьей стороны видны села, деревни и часть города. Воздух свежий, прохладный, от которого, как от летнего купанья, пробегает по телу дрожь бодрости.
Один только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо в глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и
другие цветы так и просились в окна.
Она собственно не дотронется ни до чего, а старчески грациозно подопрет
одной рукой бок, а пальцем
другой повелительно указывает, что как сделать, куда поставить, убрать.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как
одно море лежит выше
другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
Верочка отворила
один шкаф и сунула туда личико, потом отворила,
один за
другим, ящики и также сунула личико: из шкафов понесло сыростью и пылью от старинных кафтанов и шитых мундиров с большими пуговицами.
Там жилым пахло только в
одном уголке, где она гнездилась, а
другие двадцать комнат походили на покои в старом бабушкином доме.
За обедом подают по два супа, по два холодных блюда, по четыре соуса и по пяти пирожных. Вина —
одно кислее
другого — всё как следует в открытом доме в провинции.
На конюшне двадцать лошадей:
одни в карету барыни,
другие в коляску барину; то для парных дрожек, то в одиночку, то для большой коляски — детей катать, то воду возить; верховые для старшего сына, клеппер для младших и, наконец, лошачок для четырехлетнего.
Потом повели в конюшню, оседлали лошадей, ездили в манеже и по двору, и Райский ездил. Две дочери,
одна черненькая,
другая беленькая, еще с красненькими, длинными, не по росту, кистями рук, как бывает у подрастающих девиц, но уже затянутые в корсет и бойко говорящие французские фразы, обворожили юношу.
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор всему. Он попеременно ставил на пьедестал то
одну, то
другую, мысленно становился на колени перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки бегали по нем, и он ходил, подняв голову высоко, пел на весь дом, на весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался…
Райский начал писать и стихи, и прозу, показал сначала
одному товарищу, потом
другому, потом всему кружку, а кружок объявил, что он талант.
Мужчины,
одни, среди дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных чувств и дорого купленной неги.
Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Однажды, воротясь домой, он нашел у себя два письма,
одно от Татьяны Марковны Бережковой,
другое от университетского товарища своего, учителя гимназии на родине его, Леонтья Козлова.
— Теперь, конечно,
другое дело: теперь вы рады, что я еду, — продолжал он, — все прочие могут остаться; вам нужно, чтоб я
один уехал…
— Бабушка! Ничего не надо. Я сыт по горло. На
одной станции я пил чай, на
другой — молоко, на третьей попал на крестьянскую свадьбу — меня вином потчевали, ел мед, пряники…
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в
одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в
другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От
одного разговора на
другой он тоже переходил трудно и медленно.
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в
одну, то в
другую сторону, стараясь не смотреть на него.
— И детки чтоб были? — лукаво спросил он, — чтоб
одного «кашкой кормили»,
другому «оспочку прививали»? Да?
Райский вошел в переулки и улицы: даже ветер не ходит. Пыль, уже третий день нетронутая,
одним узором от проехавших колес лежит по улицам; в тени забора отдыхает козел, да куры, вырыв ямки, уселись в них, а неутомимый петух ищет поживы, проворно раскапывая то
одной, то
другой ногой кучу пыли.
«Да, из них выйдет роман, — думал он, — роман, пожалуй, верный, но вялый, мелкий, — у
одной с аристократическими, у
другой с мещанскими подробностями. Там широкая картина холодной дремоты в мраморных саркофагах, с золотыми, шитыми на бархате, гербами на гробах; здесь — картина теплого летнего сна, на зелени, среди цветов, под чистым небом, но все сна, непробудного сна!»
Пришло время расставаться, товарищи постепенно уезжали
один за
другим. Леонтий оглядывался с беспокойством, замечал пустоту и тосковал, не зная, по непрактичности своей, что с собой делать, куда деваться.
Студенты все влюблялись в нее, по очереди или по несколько в
одно время. Она всех водила за нос и про любовь
одного рассказывала
другому и смеялась над первым, потом с первым над вторым. Некоторые из-за нее перессорились.
— Стойте смирно, не шевелитесь! — сказала она, взяла в
одну руку борт его сюртука, прижала пуговицу и
другой рукой живо начала сновать взад и вперед иглой мимо носа Леонтья.
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил, а то помню, и за что.
Один раз я нечаянно на твоем рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в
другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж, у меня свое дело… Мне теперь предстоит
одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и
другому…
— Есть
одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка — и еще там есть то, чего не дает ни то, ни
другое…
Райский сбросил было долой гору наложенных
одна на
другую мягких подушек и взял с дивана
одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с
одной стороны полями, с
другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
Оттого много на свете погибших: праздных, пьяниц с разодранными локтями,
одна нога в туфле,
другая в калоше, нос красный, губы растрескались, винищем разит!
— И потом «красный нос, растрескавшиеся губы,
одна нога в туфле,
другая в калоше»! — договорил Райский, смеясь. — Ах, бабушка, чего я не захочу, что принудит меня? или если скажу себе, что непременно поступлю так, вооружусь волей…
Простая кровать с большим занавесом, тонкое бумажное одеяло и
одна подушка. Потом диван, ковер на полу, круглый стол перед диваном,
другой маленький письменный у окна, покрытый клеенкой, на котором, однако же, не было признаков письма, небольшое старинное зеркало и простой шкаф с платьями.
Райский подошел сначала к
одному, потом к
другому окну. Из окон открывались виды на поля, деревню с
одной стороны, на сад, обрыв и новый дом с
другой.
Этому она сама надивиться не могла: уж она ли не проворна, она ли не мастерица скользнуть, как тень, из
одной двери в
другую, из переулка в слободку, из сада в лес, — нет, увидит, узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим
друг к
другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают
друг друга, иногда без слов, по
одному такому взгляду…
Он смотрел мысленно и на себя, как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте:
одни — только казаться, а
другие и быть и казаться как можно лучше —
одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
«Может быть,
одна искра, — думал он, —
одно жаркое пожатие руки вдруг пробудят ее от детского сна, откроют ей глаза, и она внезапно вступит в
другую пору жизни…»