Неточные совпадения
— Зачем же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и
слава Богу, что занимают ботинки, потом займут их деревья и цветы на вашей даче… Вы и там
будете мешать им?
— Когда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, — сказала она живее обыкновенного, — приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками — это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не
посылать… этих баб работать… Наконец, я не
буду брать своих карманных денег…
Аянов собрался
было запальчиво отвечать, но в эту минуту наезжала карета, кучер закричал им, и спор не
пошел дальше.
Есть своя бездна и там:
слава Богу, я никогда не заглядывался в нее, а если загляну — так уж выйдет не роман, а трагедия.
Это
был учитель математики. Он
пошел к доске, написал задачу, начал толковать.
Он уже
был утомлен, он
шел дальше, глаза и воображение искали другого, и он летел на крыльях фантазии, через пропасти, горы, океаны, переходимые и переплываемые толпой мужественно и терпеливо.
Подле огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни и яблони; там рябина; там
шла кучка лип, хотела
было образовать аллею, да вдруг ушла в лес и братски перепуталась с ельником, березняком. И вдруг все кончалось обрывом, поросшим кустами, идущими почти на полверсты берегом до Волги.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке, не
шел ей и как будто готов
был каждую минуту слететь с головы. Она и сама, просидев пять минут с гостем, извинится и снимет.
На поясе и в карманах висело и лежало множество ключей, так что бабушку, как гремучую змею, можно
было слышать издали, когда она
идет по двору или по саду.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город
были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая
шла с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Верочка
была с черными, вострыми глазами, смугленькая девочка, и уж начинала немного важничать, стыдиться шалостей: она скакнет два-три шага по-детски и вдруг остановится и стыдливо поглядит вокруг себя, и
пойдет плавно, потом побежит, и тайком, быстро, как птичка клюнет, сорвет ветку смородины, проворно спрячет в рот и сделает губы смирно.
— И я, и я
пойду с дядей, — попросилась
было Марфенька.
За залой
шли мрачные, закоптевшие гостиные; в одной
были закутанные в чехлы две статуи, как два привидения, и старые, тоже закрытые, люстры.
— Нет, бабушка, не все артисты — учители,
есть знаменитые таланты: они в большой
славе и деньги большие получают за картины или за музыку…
На первой и второй являлись опять-таки «первые ученики», которые так смирно сидят на лекции, у которых все записки
есть, которые гордо и спокойно
идут на экзамен и еще более гордо и спокойно возвращаются с экзамена: это — будущие кандидаты.
Когда мне
было лет семь, за мной, помню, ходила немка Маргарита: она причесывала и одевала меня, потом будили мисс Дредсон и
шли к maman.
— Мне
было жаль его, — и я даже просила папа
послать узнать о его здоровье…
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я
шла к maman. У меня сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что
было и кто
был у maman в комнате. Там
было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
— Потом сел играть в карты, а я
пошла одеваться; в этот вечер он
был в нашей ложе и на другой день объявлен женихом.
— И
слава Богу: аминь! — заключил он. — Канарейка тоже счастлива в клетке, и даже
поет; но она счастлива канареечным, а не человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы духа, свободы ума, свободы сердца! Вы — прекрасная пленница в светском серале и прозябаете в своем неведении.
— И
будете еще жалеть, — все шептал он, — что нечего больше отдать, что нет жертвы! Тогда
пойдете и на улицу, в темную ночь, одни… если…
Он
пошел к двери и оглянулся. Она сидит неподвижно: на лице только нетерпение, чтоб он ушел. Едва он вышел, она налила из графина в стакан воды, медленно
выпила его и потом велела отложить карету. Она села в кресло и задумалась, не шевелясь.
Он вспомнил, что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано
было ее нравственное существо, он
был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью,
шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
Через неделю после того он
шел с поникшей головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен
был в своей любви, что сознательно он никогда не огорчил ее,
был с нею нежен, внимателен, что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что в ней не
было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может
быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба
посылает меня… А если там скука?
— Что вам повторять? я уж говорил! — Он вздохнул. — Если
будете этим путем
идти, тратить себя на модные вывески…
Пусть вас клянут, презирают во имя его —
идите: тогда только призвание и служение совершатся, и тогда
будет «многа ваша мзда», то
есть бессмертие.
Он развернул портрет, поставил его в гостиной на кресло и тихо
пошел по анфиладе к комнатам Софьи. Ему сказали внизу, что она
была одна: тетки уехали к обедне.
— Да, помните, в вашей программе
было и это, — заметила она, — вы
посылали меня в чужие края, даже в чухонскую деревню, и там, «наедине с природой»… По вашим словам, я должна
быть теперь счастлива? — дразнила она его. — Ах, cousin! — прибавила она и засмеялась, потом вдруг сдержала смех.
Он
шел тихий, задумчивый, с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли боли корыстной любви и печали. Не стало страсти, не стало как будто самой Софьи, этой суетной и холодной женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки, не
было и ненавистного Милари.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода
было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано
было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не
посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может
быть, и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя,
слава Богу, не нищая! У ней найдется угол,
есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты?
Иди сюда!
— Несчастный! а чем, позволь спросить? — заговорила она, — здоров, умен, имение
есть,
слава Богу, вон какое! — Она показала головой в окна. — Чего еще: рожна, что ли, надо?
— Я не хочу
есть, Марфенька. Дай руку,
пойдем к Волге.
— Вот эти суда посуду везут, — говорила она, — а это расшивы из Астрахани плывут. А вот, видите, как эти домики окружило водой? Там бурлаки живут. А вон, за этими двумя горками, дорога
идет к попадье. Там теперь Верочка. Как там хорошо, на берегу! В июле мы
будем ездить на остров, чай
пить. Там бездна цветов.
Он
пошел поскорее, вспомнив, что у него
была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого на улице: ни признака жизни. Наконец он решился войти в один из деревянных домиков.
У ней
был прекрасный нос и грациозный рот, с хорошеньким подбородком. Особенно профиль
был правилен, линия его строга и красива. Волосы рыжеватые, немного потемнее на затылке, но чем
шли выше, тем светлее, и верхняя половина косы, лежавшая на маковке,
была золотисто-красноватого цвета: от этого у ней на голове, на лбу, отчасти и на бровях, тоже немного рыжеватых, как будто постоянно горел луч солнца.
Оно имело еще одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах, когда и не
было чему и не расположена она
была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в лице и
шел больше к нему, нежели слезы, да едва ли кто и видал их на нем.
Соперников она учила, что и как говорить, когда спросят о ней, когда и где
были вчера, куда уходили, что шептали, зачем
пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером тот или другой — все.
Но, однако ж,
пошел и ходил часто. Она не гуляла с ним по темной аллее, не пряталась в беседку, и неразговорчив он
был, не дарил он ее, но и не ревновал, не делал сцен, ничего, что делали другие, по самой простой причине: он не видал, не замечал и не подозревал ничего, что делала она, что делали другие, что делалось вокруг.
— Да, да, пойдемте! — пристал к ним Леонтий, — там и обедать
будем. Вели, Уленька, давать, что
есть — скорее.
Пойдем, Борис, поговорим… Да… — вдруг спохватился он, — что же ты со мной сделаешь… за библиотеку?
— Если б не она, ты бы не увидал на мне ни одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я
ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а
идет хорошо; какие мои средства, а на все хватает!
По-прежнему у ней не
было позыва
идти вникать в жизнь дальше стен, садов, огородов «имения» и, наконец, города. Этим замыкался весь мир.
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и
быть, изволь, скажу: тогда откупа
пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома, не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено
было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а то пропадешь,
пойдет все хуже… и…
Когда не
было никого в комнате, ей становилось скучно, и она
шла туда, где кто-нибудь
есть. Если разговор на минуту смолкнет, ей уж неловко станет, она зевнет и уйдет или сама заговорит.
С Савельем случилось то же, что с другими: то
есть он поглядел на нее раза два исподлобья, и хотя
был некрасив, но удостоился ее благосклонного внимания, ни более ни менее, как прочие. Потом
пошел к барыне просить позволения жениться на Марине.
Он убаюкивался этою тихой жизнью, по временам записывая кое-что в роман: черту, сцену, лицо, записал бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки и
шел играть и
петь их, и упивался, прислушиваясь к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал в портфель, чтоб, «со временем», обработать — ведь времени много впереди, а дел у него нет.
И если, «паче чаяния», в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, — в женщинах не редки такие неожиданности, — тогда, конечно, он поставит здесь свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и искусство
будут его кумирами. Тогда и эти эпизоды, эскизы, сцены — все
пойдет в дело. Ему не над чем
будет разбрасываться, жизнь его сосредоточится и определится.
«Еще опыт, — думал он, — один разговор, и я
буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „человека“ — я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду, я, разумеется, не затушу фонаря,
пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»
— А! грешки
есть: ну,
слава Богу! А я уже
было отчаивался в тебе! Говори же, говори, что?