Неточные совпадения
Особенно красив он был, когда с гордостью вел под
руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и
потом фамильярно и шутливо трясти его за
руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю…
Он вышел в гостиную, а она подошла к горке, взяла флакон, налила несколько капель одеколона на
руку и задумчиво понюхала,
потом оправилась у зеркала и вышла в гостиную.
А он прежде всего воззрился в учителя: какой он, как говорит, как нюхает табак, какие у него брови, бакенбарды;
потом стал изучать болтающуюся на животе его сердоликовую печатку,
потом заметил, что у него большой палец правой
руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха.
Скоро он перегнал розовеньких уездных барышень и изумлял их силою и смелостью игры, пальцы бегали свободно и одушевленно. Они еще сидят на каком-то допотопном рондо да на сонатах в четыре
руки, а он перескочил через школу и через сонаты, сначала на кадрили, на марши, а
потом на оперы, проходя курс по своей программе, продиктованной воображением и слухом.
В доме, заслышав звон ключей возвращавшейся со двора барыни, Машутка проворно сдергивала с себя грязный фартук, утирала чем попало, иногда барским платком, а иногда тряпкой,
руки. Поплевав на них, она крепко приглаживала сухие, непокорные косички,
потом постилала тончайшую чистую скатерть на круглый стол, и Василиса, молчаливая, серьезная женщина, ровесница барыни, не то что полная, а рыхлая и выцветшая телом женщина, от вечного сиденья в комнате, несла кипящий серебряный кофейный сервиз.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как
рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит
потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Он долго ее рассматривал, все потягивая в
руках каждый вершок,
потом осмотрел оба конца и спрятал в шапку.
Потом повели в конюшню, оседлали лошадей, ездили в манеже и по двору, и Райский ездил. Две дочери, одна черненькая, другая беленькая, еще с красненькими, длинными, не по росту, кистями
рук, как бывает у подрастающих девиц, но уже затянутые в корсет и бойко говорящие французские фразы, обворожили юношу.
Потом вдруг опять, как будто утонет, замрет, онемеет, только глаза блестят, да
рука, как бешеная, стирает, заглаживает прежнее и торопится бросать новую, только что пойманную, вымученную черту, как будто боясь, что она забудется…
— Тебе скучно здесь, — заговорила она слабо, — прости, что я призвала тебя… Как мне хорошо теперь, если б ты знал! — в мечтательном забытьи говорила она, закрыв глаза и перебирая
рукой его волосы.
Потом обняла его, поглядела ему в глаза, стараясь улыбнуться. Он молча и нежно отвечал на ее ласки, глотая навернувшиеся слезы.
Потом тихо, чуть-чуть, как дух, произнесла чье-то имя и вздрогнула, робко оглянулась и закрыла лицо
руками и так осталась.
Она равнодушно глядела на изношенный рукав, как на дело до нее не касающееся,
потом на всю фигуру его, довольно худую, на худые
руки, на выпуклый лоб и бесцветные щеки. Только теперь разглядел Леонтий этот, далеко запрятанный в черты ее лица, смех.
— Мне, взять эти книги! — Леонтий смотрел то на книги, то на Райского,
потом махнул
рукой и вздохнул.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала
рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а
потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему
руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А
потом наденет соломенную шляпу с широкими полями, ходит около него или под
руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Глядел и на ту картину, которую до того верно нарисовал Беловодовой, что она, по ее словам, «дурно спала ночь»: на тупую задумчивость мужика, на грубую, медленную и тяжелую его работу — как он тянет ременную лямку, таща барку, или, затерявшись в бороздах нивы, шагает медленно, весь в
поту, будто несет на
руках и соху и лошадь вместе — или как беременная баба, спаленная зноем, возится с серпом во ржи.
— Здравствуйте, Татьяна Марковна, здравствуйте, Марфа Васильевна! — заговорил он, целуя
руку у старушки,
потом у Марфеньки, хотя Марфенька отдернула свою, но вышло так, что он успел дать летучий поцелуй. — Опять нельзя — какие вы!.. — сказал он. — Вот я принес вам…
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в
поту, в пыли, с книгой и нотами в
руках. Он положил и то и другое на стол перед Марфенькой.
Он хотел взять Марфеньку за
руку, но она спрятала ее назад,
потом встала со стула, сделала реверанс и серьезно, с большим достоинством произнесла...
Викентьев посмотрел на них обеих пристально,
потом вдруг вышел на середину комнаты, сделал сладкую мину, корпус наклонил немного вперед,
руки округлил, шляпу взял под мышку.
Он, с жадностью, одной дрожащей
рукой, осторожно и плотно прижал ее к нижней губе, а другую
руку держал в виде подноса под рюмкой, чтоб не пролить ни капли, и залпом опрокинул рюмку в рот,
потом отер губы и потянулся к ручке Марфеньки, но она ушла и села в свой угол.
Она, не отрываясь от работы, молча указала локтем вдаль на одиноко стоявшую избушку в поле.
Потом, когда Райский ушел от нее шагов на сорок, она, прикрыв
рукой глаза от солнца, звонко спросила его вслед...
Она сорвала цветок и бросила в него,
потом ласково подала ему
руку и поцеловала его в голову, в ответ на его поцелуй
руки.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости
руки и беспрестанно краснеющих.
Потом пошарила немного
рукой в кармане, вынула письмо и подала ему.
Она подумала, подумала,
потом опустила
руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымарала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему.
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо
руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или — может быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу,
потом вздохнет, очнется — и опять к нему…
— Неблагодарный! — шептала она и прикладывала
руку к его сердцу,
потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону.
Она вздрогнула,
потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого
руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими
руками за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.
Мало-помалу она слабела,
потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем томный взгляд и — вдруг дико, бешено стиснула его
руками за шею, прижала к груди и прошептала...
Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами
руки, как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.
— Перекрестите меня! — сказала
потом, и, когда бабушка перекрестила ее, она поцеловала у ней
руку и ушла.
Она медлила,
потом вдруг сама сошла к нему со ступеней крыльца, взяла его за
руку и поглядела ему в лицо с строгой важностью.
— Тогда… может быть… — сказала она, подумавши,
потом поглядела на него и подала было
руку.
— Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения,
потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств,
потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней
руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших…
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза,
потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на
руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
— Ну, не приду! — сказал он и, положив подбородок на
руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела,
потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.
Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью.
Потом Вера сложила
руки.
Он поцеловал у бабушки
руку,
потом комически раскланялся с Райским и с Верой.
Он обвел всех глазами,
потом взглянул в мой угол… и вдруг задрожал, весь выпрямился, поднял
руку; все в один раз взглянули туда же, на меня — на минуту остолбенели,
потом все кучей бросились прямо ко мне…
— Да, постараемся, Марк! — уныло произнесла она, — мы счастливы быть не можем… Ужели не можем! — всплеснув
руками, сказала
потом. — Что нам мешает! Послушайте… — остановила она его тихо, взяв за
руку. — Объяснимся до конца… Посмотрим, нельзя ли нам согласиться!..
Она как будто испугалась, подняла голову и на минуту оцепенела, все слушая. Глаза у ней смотрели широко и неподвижно. В них еще стояли слезы.
Потом отняла с силой у него
руку и рванулась к обрыву.
Он боялся сказать слово, боялся пошевелиться, стоял, сложив
руки назад, прислонясь к дереву. Она ходила взад и вперед торопливыми, неровными шагами.
Потом остановилась и перевела дух.
Вера с семи часов вечера сидела в бездействии, сначала в сумерках,
потом при слабом огне одной свечи; облокотясь на стол и положив на
руку голову, другой
рукой она задумчиво перебирала листы лежавшей перед ней книги, в которую не смотрела.
Она, миновав аллею, умерила шаг и остановилась на минуту перевести дух у канавы, отделявшей сад от рощи.
Потом перешла канаву, вошла в кусты, мимо своей любимой скамьи, и подошла к обрыву. Она подобрала обеими
руками платье, чтоб спуститься…
Райский сидел целый час как убитый над обрывом, на траве, положив подбородок на колени и закрыв голову
руками. Все стонало в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая, сначала за Веру,
потом за себя, кляня себя за великодушие.
Шум все ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно,
потом всплеснул
руками и закрыл ими глаза.
Он встал, опять сел, как будто во что-то вслушиваясь,
потом положил
руки на колени и разразился нервическим хохотом.
Он пустил ее,
руки у него упали, он перевел дух.
Потом взглянул на нее пристально, как будто только сейчас заметил ее.
Это был подарок Райского: часы, с эмалевой доской, с ее шифром, с цепочкой. Она взглянула на них большими глазами,
потом окинула взглядом прочие подарки, поглядела по стенам, увешанным гирляндами и цветами, — и вдруг опустилась на стул, закрыла глаза
руками и залилась целым дождем горячих слез.