Неточные совпадения
Жизнь между ею и им
становилась не иначе, как спорным пунктом, и разрешалась иногда, после нелегкой работы ума, кипения крови, диалектикой, в которой Райский добывал какое-нибудь оригинальное наблюдение над нравами этого быта или практическую, верную заметку жизни или следил, как отправлялась жизнь под наитием наивной
веры и под ферулой грубого суеверия.
Райскому досадно было на себя, что он дуется на нее. Если уж
Вера едва заметила его появление, то ему и подавно хотелось бы закутаться в мантию совершенной недоступности, небрежности и равнодушия, забывать, что она тут, подле него, — не с целию порисоваться тем перед нею, а искренно
стать в такое отношение к ней.
Терпение Райского разбилось о равнодушие
Веры, и он впал в уныние,
стал опять терзаться тупой и бесплодной скукой.
Он нарочно
станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет —
Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Он занялся портретом Татьяны Марковны и программой романа, которая приняла значительный объем. Он набросал первую встречу с
Верой, свое впечатление, вставил туда, в виде аксессуаров, все лица, пейзажи Волги, фотографию с своего имения — и мало-помалу оживлялся. Его «мираж»
стал облекаться в плоть. Перед ним носилась тайна создания.
Он
стал весел, развязен и раза два гулял с
Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался в шутках или в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, — словом, жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.
Но у
Веры нет этой бессознательности: в ней проглядывает и проговаривается если не опыт (и конечно, не опыт: он был убежден в этом), если не знание, то явное предчувствие опыта и знания, и она — не неведением, а гордостью отразила его нескромный взгляд и желание нравиться ей.
Стало быть, она уже знает, что значит страстный взгляд, влечение к красоте, к чему это ведет и когда и почему поклонение может быть оскорбительно.
У него, от напряженных усилий разгадать и обратить
Веру к жизни («а не от любви», — думал он), накипало на сердце, нервы раздражались опять, он
становился едок и зол. Тогда пропадала веселость, надоедал труд, не помогали развлечения.
Вера Васильевна! — начиналось письмо, — я в восторге,
становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом!
С мыслью о письме и сама
Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он
стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
Вера отвечала ему тоже взглядом, быстрым, как молния, потом остановила на нем глаза, и взгляд изменился,
стал прозрачный, точно стеклянный, «русалочный»…
— Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда
Веры Васильевны портрета писать не
стану.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо
стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у
Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
— Это уж не они, а я виноват, — сказал Тушин, — я только лишь узнал от Натальи Ивановны, что
Вера Васильевна собираются домой, так и
стал просить сделать мне это счастье…
Он так же боязливо караулил взгляд
Веры,
стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет.
Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и
стала исподтишка пристально следить за
Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет».
—
Вера,
Вера! Берегись! — кричал он в отчаянии и
стал слушать.
Вера, на другой день утром рано, дала Марине записку и велела отдать кому-то и принести ответ. После ответа она
стала веселее, ходила гулять на берег Волги и вечером, попросившись у бабушки на ту сторону, к Наталье Ивановне, простилась со всеми и, уезжая, улыбнулась Райскому, прибавив, что не забудет его.
Райскому
стало легче уже от одного намерения переменить место и обстановку. Что-то постороннее
Вере, как облако,
стало между ним и ею. Давно бы так, и это глупейшее состояние кончилось бы!
Он теперь уже не звал более страсть к себе, как прежде, а проклинал свое внутреннее состояние, мучительную борьбу, и написал
Вере, что решился бежать ее присутствия. Теперь, когда он
стал уходить от нее, — она будто пошла за ним, все под своим таинственным покрывалом, затрогивая, дразня его, будила его сон, отнимала книгу из рук, не давала есть.
— Не говорите и вы этого,
Вера. Не
стал бы я тут слушать и читать лекции о любви! И если б хотел обмануть, то обманул бы давно —
стало быть, не могу…
Он готов был изломать
Веру, как ломают чужую драгоценность, с проклятием: «Не доставайся никому!» Так, по собственному признанию, сделанному ей, он и поступил бы с другой, но не с ней. Да она и не далась бы в ловушку —
стало быть, надо бы было прибегнуть к насилию и сделаться в одну минуту разбойником.
Татьяна Марковна
стала подозрительно смотреть и на Тушина, отчего это он вдруг так озадачен тем, что
Веры нет. Ее отсутствие между гостями — не редкость; это случалось при нем прежде, но никогда не поражало его. «Что
стало со вчерашнего вечера с
Верой?» — не выходило у ней из головы.
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от
Веры. Голос у него дрожал против воли. Видно было, что эта «тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для
Веры, давила теперь не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел во что бы то ни
стало скрыть это от нее…
Вера была равнодушна к этим вопросам, а Татьяна Марковна нет. Она вдруг поникла головой и
стала смотреть в пол.
«Да, если это так, — думала
Вера, — тогда не стоит работать над собой, чтобы к концу жизни
стать лучше, чище, правдивее, добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков лет? Для этого надо запастись, как муравью зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой — синоним ловкость, такими зернами, чтоб хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтоб было тепло, удобно… Какие же идеалы для муравьев? Нужны муравьиные добродетели… Но так ли это? Где доказательства?»
Вере подозрительна
стала личность самого проповедника — и она пятилась от него; даже послушавши, в начале знакомства, раза два его дерзких речей, указала на него Татьяне Марковне, и людям поручено было присматривать за садом. Волохов зашел со стороны обрыва, от которого удалял людей суеверный страх могилы самоубийцы. Он замечал недоверие
Веры к себе и поставил себе задачей преодолеть его — и успел.
— Бабушка! — говорил Райский, пугаясь выражения ее лица и
становясь на колени перед ней, — спасите
Веру…
— Что ты говоришь,
Вера? — вдруг, в ужасе бледнея, остановила ее Татьяна Марковна и опять
стала похожа на дикую старуху, которая бродила по лесу и по оврагам.
Вера и бабушка
стали в какое-то новое положение одна к другой. Бабушка не казнила
Веру никаким притворным снисхождением, хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение» старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
Она только удвоила ласки, но не умышленно, не притворно — с целью только скрыть свой суд или свои чувства. Она в самом деле была нежнее, будто
Вера стала милее и ближе ей после своей откровенности, даже и самого проступка.
Что бабушка страдает невыразимо — это ясно. Она от скорби изменилась, по временам горбится, пожелтела, у ней прибавились морщины. Но тут же рядом, глядя на
Веру или слушая ее, она вдруг выпрямится, взгляд ее загорится такою нежностью, что как будто она теперь только нашла в
Вере не прежнюю
Веру, внучку, но собственную дочь, которая
стала ей еще милее.
Райский также привязался к ним обеим,
стал их другом.
Вера и бабушка высоко поднялись в его глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная, перед кем умиляться, плакать.
Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
Стало быть, ей,
Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
—
Вера перешла оттого, — сказали ей, — что печи в старом доме, в ее комнате,
стали плохи, не держат тепла.
Райский крякнул на всю комнату.
Вера не подняла головы от шитья, Татьяна Марковна
стала смотреть в окно.
Прежде
Вера прятала свои тайны, уходила в себя, царствуя безраздельно в своем внутреннем мире, чуждаясь общества, чувствуя себя сильнее всех окружающих. Теперь
стало наоборот. Одиночность сил, при первом тяжелом опыте, оказалась несостоятельною.
— Бабушка! — заключила
Вера, собравшись опять с силами. — Я ничего не хочу! Пойми одно: если б он каким-нибудь чудом переродился теперь,
стал тем, чем я хотела прежде чтоб он был, — если б
стал верить во все, во что я верю, — полюбил меня, как я… хотела любить его, — и тогда я не обернулась бы на его зов…
Стало быть, он мучился теми же сомнениями и тем же вопросом, который точно укусил Татьяну Марковну прямо в сердце, когда
Вера показала ей письма.
«Какая же это жизнь? — думал он. — Той жизнью, какою я жил прежде, когда не знал, есть ли на свете
Вера Васильевна, жить дальше нельзя. Без нее — дело
станет, жизнь
станет!»
—
Стану, если
Вера Васильевна захочет. Впрочем, здесь есть хозяйка дома и… люди. Но я полагаю, что вы сами не нарушите приличий и спокойствия женщины…
Да — это нож, ему больно. Холод от мозга до пят охватил его. Но какая рука вонзила нож? Старуха научила? нет —
Вера не такая, ее не научишь!
Стало быть, сама. Но за что, что он сделал?
— Что ты затеваешь? Боже тебя сохрани! Лучше не трогай! Ты
станешь доказывать, что это неправда, и, пожалуй, докажешь. Оно и не мудрено, стоит только справиться, где был Иван Иванович накануне рожденья Марфеньки. Если он был за Волгой, у себя, тогда люди спросят, где же правда!.. с кем она в роще была? Тебя Крицкая видела на горе одного, а
Вера была…
— Простите меня, Татьяна Марковна, я все забываю главное: ни горы, ни леса, ни пропасти не мешают — есть одно препятствие неодолимое:
Вера Васильевна не хочет,
стало быть — видит впереди жизнь счастливее, нежели со мной…