Неточные совпадения
Но
бабушка завесила зеркало. «Мешает писать, когда
видишь свою рожу напротив», — говорила она.
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что
бабушка не могла
видеть человека без дела — да в передней праздно сидел, вместе с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно, не давай потачки
бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я,
видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и
вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
— Нет, Борюшка, ты не огорчай
бабушку: дай дожить ей до такой радости, чтоб
увидеть тебя в гвардейском мундире: молодцом приезжай сюда…
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел на комнаты, на портреты, на мебель и на весело глядевшую в комнаты из сада зелень;
видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте, самой княгини, с белой розой в волосах, с румянцем, живыми глазами, и сравнивал с оригиналом.
Теперь он готов был влюбиться в
бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он
видел теперь, ума, чего-то нового.
— Вот
видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, —
видите, какая
бабушка, говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. —
Видите ли,
бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся
бабушки. А вы,
бабушка, мешаете принять подарок!
Но когда Райский пригляделся попристальнее, то
увидел, что в тех случаях, которые не могли почему-нибудь подойти под готовые правила, у
бабушки вдруг выступали собственные силы, и она действовала своеобразно.
Я
вижу, где обман, знаю, что все — иллюзия, и не могу ни к чему привязаться, не нахожу ни в чем примирения:
бабушка не подозревает обмана ни в чем и ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру и людям, а если я… бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа, у
бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
«Какая же она теперь? Хорошенькая, говорит Марфенька и
бабушка тоже:
увидим!» — думал он, а теперь пока шел следом за Марфенькой.
— Я вчера после ужина приехала:
бабушка и сестра еще не знают. Только одна Марина
видела меня.
— Вот
видите,
бабушка? — перебила Марфенька, — он пришел братца посмотреть, а без этого долго бы пропадал! Что?
—
Видите, какой он,
бабушка! — сказала Марфенька, — пирог съел!
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с
бабушкой,
видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в старой.
— Вот Нил Андреич, — сказала
бабушка, — давно желал тебя
видеть… он — его превосходительство — не забудь, — шепнула она.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее,
видя в ней не
бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
—
Бабушка! вы необыкновенная женщина! — сказал Райский, глядя на нее с восторгом, как будто в первый только раз
увидел ее.
Он без церемонии почти вывел
бабушку и Марфеньку, которые пришли было поглядеть. Егорка,
видя, что барин начал писать «патрет», пришел было спросить, не отнести ли чемодан опять на чердак. Райский молча показал ему кулак.
— Знаю и это: все выведала и
вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь
бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
— Ведь это верно,
бабушка: вы мудрец. Да здесь, я
вижу, — непочатый угол мудрости!
Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном — не жените меня. Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так что же попадья?
—
Видите, какая! — сказала Татьяна Марковна. — А до
бабушки тебе дела нет!..
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке
бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди — все это надоедало Райскому и Вере — и оба искали, он — ее, а она — уединения, и были только счастливы, он — с нею, а она — одна, когда ее никто не
видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
— Ах,
бабушка, как я испугалась! страшный сон
видела! — сказала она, еще не поздоровавшись. — Как бы не забыть!
— Я сначала попробовал полететь по комнате, — продолжал он, — отлично! Вы все сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех
бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение! Сердце бьется, кровь замирает, глаза
видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь — и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг
вижу, из-за куста, в меня целится из ружья Марк…
— А вы,
бабушка,
видели какой-нибудь сон? расскажите. Теперь ваша очередь! — обратился к ней Райский.
—
Бабушка, позвольте, я расскажу за вас, что вы
видели? — вызвался Викентьев.
—
Видите же и вы какие-нибудь сны,
бабушка? — заметил Райский.
— Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не
вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы — «
бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви на срок! — с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча на душе — разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю с
бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я
вижу это. Я думала, что на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
Он это
видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да
бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
— Ты разбудил меня… Я будто спала; всех вас, тебя,
бабушку, сестру, весь дом —
видела как во сне, была зла, суха — забылась!..
— Надо было натереть вчера спиртом; у тебя нет? — сдержанно сказала
бабушка, стараясь на нее не глядеть, потому что слышала принужденный голос,
видела на губах Веры какую-то чужую, а не ее улыбку и чуяла неправду.
—
Бабушки нет у вас больше… — твердила она рассеянно, стоя там, где встала с кресла, и глядя вниз. Поди, поди! — почти гневно крикнула она,
видя, что он медлит, — не ходи ко мне… не пускай никого, распоряжайся всем… А меня оставьте все… все!
И сделала повелительный жест рукой, чтоб он шел. Он вышел в страхе, бледный, сдал все на руки Якову, Василисе и Савелью и сам из-за угла старался
видеть, что делается с
бабушкой. Он не спускал глаз с ее окон и дверей.
Он не узнал
бабушку. На лице у ней легла точно туча, и туча эта была — горе, та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он
видел, что нет руки, которая бы сняла это горе.
Она рвалась к
бабушке и останавливалась в ужасе; показаться ей на глаза значило, может быть, убить ее. Настала настоящая казнь Веры. Она теперь только почувствовала, как глубоко вонзился нож и в ее, и в чужую, но близкую ей жизнь,
видя, как страдает за нее эта трагическая старуха, недавно еще счастливая, а теперь оборванная, желтая, изможденная, мучающаяся за чужое преступление чужою казнью.
Райский
видел, что по лицу
бабушки потекла медленно слеза и остановилась, как будто застыла. Старуха зашаталась и ощупью искала опоры, готовая упасть…
Он иногда даже заставлял их улыбаться. Но он напрасно старался изгнать совсем печаль, тучей севшую на них обеих и на весь дом. Он и сам печалился,
видя, что ни уважение его, ни нежность
бабушки — не могли возвратить бедной Вере прежней бодрости, гордости, уверенности в себе, сил ума и воли.
—
Бабушка, — сказала она, — ты меня простила, ты любишь меня больше всех, больше Марфеньки — я это
вижу! А
видишь ли, знаешь ли ты, как я тебя люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не любила тебя! Как долго мы не знали с тобой друг друга!..
— Ты сама чувствуешь,
бабушка, — сказала она, — что ты сделала теперь для меня: всей моей жизни недостанет, чтоб заплатить тебе. Нейди далее; здесь конец твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о твоем прошлом — и пусть оно закроется навсегда! Я
видела твою муку, зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился — я не приму ее. Не мне слушать и судить тебя — дай мне только обожать твои святые седины и благословлять всю жизнь! Я не стану слушать: это мое последнее слово!
— Я бы не была с ним счастлива: я не забыла бы прежнего человека никогда и никогда не поверила бы новому человеку. Я слишком тяжело страдала, — шептала она, кладя щеку свою на руку
бабушки, — но ты
видела меня, поняла и спасла… ты — моя мать!.. Зачем же спрашиваешь и сомневаешься? Какая страсть устоит перед этими страданиями? Разве возможно повторять такую ошибку!.. Во мне ничего больше нет… Пустота — холод, и если б не ты — отчаяние…
— За все, что вы перенесли, Иван Иванович. Вы изменились, похудели, вам тяжело, — я это
вижу. Горе ваше и
бабушки — тяжелое наказание!
—
Вижу, — сказала она, — и от этого мне больнее становится за все то, что я сделала со всеми вами. Что было с
бабушкой!
Пробыв неделю у Тушина в «Дымке»,
видя его у него, дома, в поле, в лесу, в артели, на заводе, беседуя с ним по ночам до света у камина, в его кабинете, — Райский понял вполне Тушина, многому дивился в нем, а еще более дивился глазу и чувству Веры, угадавшей эту простую, цельную фигуру и давшей ему в своих симпатиях место рядом с
бабушкой и с сестрой.