Неточные совпадения
Знал генеалогию, состояние дел и имений и скандалезную хронику каждого
большого дома столицы;
знал всякую минуту, что делается в администрации, о переменах, повышениях, наградах, —
знал и сплетни городские: словом,
знал хорошо свой мир.
Например, говорит, в «Горе от ума» — excusez du peu [ни
больше ни меньше (фр.).] — все лица самые обыкновенные люди, говорят о самых простых предметах, и случай взят простой: влюбился Чацкий, за него не выдали, полюбили другого, он
узнал, рассердился и уехал.
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок
больше меня и смотрел вниз; я
знала, что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Но… — начал он опять нежным дружеским голосом, — я вас люблю, кузина (она выпрямилась), всячески люблю, и
больше всего люблю за эту поразительную красоту; вы владеете мной невольно и бессознательно. Вы можете сделать из меня все — вы это
знаете…
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на
большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город —
узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
В новых литературах, там, где не было древних форм, признавал только одну высокую поэзию, а тривиального, вседневного не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался прочесть Клопштока — и не мог. Шекспиру удивлялся, но не любил его; любил Гете, но не романтика Гете, а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями по Италии
больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера не признавал, но
знал почти наизусть Прометея и Тасса.
Он смущался, уходил и сам не
знал, что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет, не говоря о тех знаках нежности, которые не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а
большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя
узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не
больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
— Вы тоже, может быть, умны… — говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не
знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно,
больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего не делаете?
А когда подрос,
узнал, что значит призвание — хотел одного искусства, и
больше ничего, — мне показали, в каких черных руках оно держится.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не
знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и
больше ничего.
Теперь все
узнал, нечего мне
больше делать: через два дня уеду!
— Зачем это вам нужно
знать для вашего отъезда? — спросила она, делая
большие глаза.
— Я заметил то же, что и вы, — говорил он, — не
больше. Ну скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не
знал, куда она ездит, что это за попадья такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы же мне рассказали.
— А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно,
знает свою латынь: чего ему еще
больше? И будет с него! А любовь не про таких!
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я
знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я
знаю, что уж любить
больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
— Сам
знаю, что глупо спрашивать, а хочется
знать. Кажется, я бы… Ах, Вера, Вера, — кто же даст тебе
больше счастья, нежели я? Почему же ты ему веришь, а мне нет? Ты меня судила так холодно, так строго, а кто тебе сказал, что тот, кого ты любишь, даст тебе счастья
больше, нежели на полгода? — Почему ты веришь?
— Еще
больше. Я не
знаю, право, что с ним делать.
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма —
больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не
знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
— Стало быть, время дорого. Мы разойдемся навсегда, если… глупость, то есть бабушкины убеждения, разведут нас. Я уеду через неделю, разрешение получено, вы
знаете. Или уж сойдемся и не разойдемся
больше…
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не
знал, Вера Васильевна. Внимание ваше дало мне надежду. Я дурак — и
больше ничего… Забудьте мое предложение и по-прежнему давайте мне только права друга… если стою, — прибавил он, и голос на последнем слове у него упал. — Не могу ли я помочь? Вы, кажется, ждали от меня услуги?
— Поздно послала она к бабушке, — шептала она, — Бог спасет ee! Береги ее, утешай, как
знаешь! Бабушки нет
больше!
Наконец он взял кружку молока и решительно подступил к ней, взяв ее за руку. Она поглядела на него, как будто не
узнала, поглядела на кружку, машинально взяла ее дрожащей рукой из рук его и с жадностью выпила молоко до последней капли, глотая медленными,
большими глотками.
— Бабушка, — сказала она, — ты меня простила, ты любишь меня
больше всех,
больше Марфеньки — я это вижу! А видишь ли,
знаешь ли ты, как я тебя люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не любила тебя! Как долго мы не
знали с тобой друг друга!..
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая гора: Вера любила другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и
знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет
больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
Одна Вера ничего этого не
знала, не подозревала и продолжала видеть в Тушине прежнего друга, оценив его еще
больше с тех пор, как он явился во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей руку, показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе, чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.