Неточные совпадения
Только единственный сын Анны Павловны, Александр Федорыч, спал, как следует спать двадцатилетнему юноше, богатырским сном; а в доме
все суетились и хлопотали. Люди ходили на цыпочках и говорили шепотом, чтобы
не разбудить молодого барина. Чуть кто-нибудь стукнет, громко заговорит, сейчас, как раздраженная львица, являлась Анна Павловна и наказывала неосторожного строгим выговором, обидным прозвищем, а иногда, по мере гнева и сил своих, и толчком.
Не одна она оплакивала разлуку: сильно горевал тоже камердинер Сашеньки, Евсей. Он отправлялся с барином в Петербург, покидал самый теплый угол в дому, за лежанкой, в комнате Аграфены, первого министра в хозяйстве Анны Павловны и — что
всего важнее для Евсея — первой ее ключницы.
Но она
не плакала, а сердилась на
все и на
всех.
Она никогда
не была довольна;
все не по ней; всегда ворчала, жаловалась.
Она достала с нижней полки шкафа, из-за головы сахару, стакан водки и два огромные ломтя хлеба с ветчиной.
Все это давно было приготовлено для него ее заботливой рукой. Она сунула ему их, как
не суют и собакам. Один ломоть упал на пол.
— На вот, подавись! О, чтоб тебя… да тише,
не чавкай на
весь дом.
— Я
не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской
не думает о том, как бы угодить
всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения
не составляют счастья; да я и
не требую этого. Ну, погляди вокруг себя:
все смотрят тебе в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь
не спит!
Как
не увидишь петербургского житья, так и покажется тебе, живучи здесь, что ты первый в мире; и во
всем так, мой милый!
Как назвать Александра бесчувственным за то, что он решился на разлуку? Ему было двадцать лет. Жизнь от пелен ему улыбалась; мать лелеяла и баловала его, как балуют единственное чадо; нянька
все пела ему над колыбелью, что он будет ходить в золоте и
не знать горя; профессоры твердили, что он пойдет далеко, а по возвращении его домой ему улыбнулась дочь соседки. И старый кот, Васька, был к нему, кажется, ласковее, нежели к кому-нибудь в доме.
О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху, как знают о какой-нибудь заразе, которая
не обнаружилась, но глухо где-то таится в народе. От этого будущее представлялось ему в радужном свете. Его что-то манило вдаль, но что именно — он
не знал. Там мелькали обольстительные призраки, но он
не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки — то голос славы, то любви:
все это приводило его в сладкий трепет.
Как же ему было остаться? Мать желала — это опять другое и очень естественное дело. В сердце ее отжили
все чувства, кроме одного — любви к сыну, и оно жарко ухватилось за этот последний предмет.
Не будь его, что же ей делать? Хоть умирать. Уж давно доказано, что женское сердце
не живет без любви.
Александр был избалован, но
не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его, что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко
всему доверчивость до излишества. Это же самое, может быть, расшевелило в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма;
все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.
Гораздо более беды для него было в том, что мать его, при
всей своей нежности,
не могла дать ему настоящего взгляда на жизнь и
не приготовила его на борьбу с тем, что ожидало его и ожидает всякого впереди.
Надеюсь, он, отец мой небесный, подкрепит тебя; а ты, мой друг, пуще
всего не забывай его, помни, что без веры нет спасения нигде и ни в чем.
С виду он полный, потому что у него нет ни горя, ни забот, ни волнений, хотя он прикидывается, что
весь век живет чужими горестями и заботами; но ведь известно, что чужие горести и заботы
не сушат нас: это так заведено у людей.
В сущности, Антона Иваныча никому
не нужно, но без него
не совершается ни один обряд: ни свадьба, ни похороны. Он на
всех званых обедах и вечерах, на
всех домашних советах; без него никто ни шагу. Подумают, может быть, что он очень полезен, что там исполнит какое-нибудь важное поручение, тут даст хороший совет, обработает дельце, — вовсе нет! Ему никто ничего подобного
не поручает; он ничего
не умеет, ничего
не знает: ни в судах хлопотать, ни быть посредником, ни примирителем, — ровно ничего.
Как бы удивило
всех, если б его вдруг
не было где-нибудь на обеде или вечере!
— Вчера утром. Мне к вечеру же дали знать: прискакал парнишко; я и отправился, да
всю ночь
не спал.
Все в слезах: и утешать-то надо, и распорядиться: там у
всех руки опустились: слезы да слезы, — я один.
— Эх, матушка Анна Павловна! да кого же мне и любить-то, как
не вас? Много ли у нас таких, как вы? Вы цены себе
не знаете. Хлопот полон рот: тут и своя стройка вертится на уме. Вчера еще бился целое утро с подрядчиком, да
все как-то
не сходимся… а как, думаю,
не поехать?.. что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать? человек
не молодой: чай, голову растеряет.
Глаза и
все выражение лица Софьи явно говорили: «Я буду любить просто, без затей, буду ходить за мужем, как нянька, слушаться его во
всем и никогда
не казаться умнее его; да и как можно быть умнее мужа? это грех!
Прежде
всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению
не дотронулся ни до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна
все плакала и украдкой утирала слезы.
— Прощай, Евсей Иваныч, прощай, голубчик,
не забывай нас! — слышалось со
всех сторон.
Вот на какие посылки разложил он
весь этот случай. Племянника своего он
не знает, следовательно и
не любит, а поэтому сердце его
не возлагает на него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, — за что же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он,
не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно,
не за что.
Александр увидел, что ему, несмотря на
все усилия,
не удастся в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это намерение до другого раза.
— Комната превеселенькая, — начал Петр Иваныч, — окнами немного в стену приходится, да ведь ты
не станешь
все у окна сидеть; если дома, так займешься чем-нибудь, а в окна зевать некогда.
— Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года — хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того… Один компанион, правда,
не очень надежен —
все мотает, да я умею держать его в руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, — тогда поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
Он вышел на улицу — суматоха,
все бегут куда-то, занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб
не наткнуться друг на друга.
Провинциальный эгоизм его объявляет войну
всему, что он видит здесь и чего
не видел у себя.
И
все живут вольно, нараспашку, никому
не тесно; даже куры и петухи свободно расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают змей.
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия,
не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит
все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы,
все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…
Все назаперти, везде колокольчики:
не мизерно ли это? да какие-то холодные, нелюдимые лица.
— Почти так; это лучше сказано: тут есть правда; только
все еще нехорошо. Неужели ты, как сбирался сюда,
не задал себе этого вопроса: зачем я еду? Это было бы
не лишнее.
— Попроще, как
все, а
не как профессор эстетики. Впрочем, этого вдруг растолковать нельзя; ты после сам увидишь. Ты, кажется, хочешь сказать, сколько я могу припомнить университетские лекции и перевести твои слова, что ты приехал сюда делать карьеру и фортуну, — так ли?
—
Не в том дело; ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня… да у тебя, кажется, натура
не такая, чтоб поддалась новому порядку; а тамошний порядок — ой, ой! Ты, вон, изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать
все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать.
— Советовать — боюсь. Я
не ручаюсь за твою деревенскую натуру: выйдет вздор — станешь пенять на меня; а мнение свое сказать, изволь —
не отказываюсь, ты слушай или
не слушай, как хочешь. Да нет! я
не надеюсь на удачу. У вас там свой взгляд на жизнь: как переработаешь его? Вы помешались на любви, на дружбе, да на прелестях жизни, на счастье; думают, что жизнь только в этом и состоит: ах да ох! Плачут, хнычут да любезничают, а дела
не делают… как я отучу тебя от
всего этого? — мудрено!
— Дело, кажется, простое, — сказал дядя, — а они бог знает что заберут в голову… «разумно-деятельная толпа»!! Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее
всех, прослыл бы сочинителем и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив
не будешь: здесь
все эти понятия надо перевернуть вверх дном.
Так Александр лег спать и старался разгадать, что за человек его дядя. Он припомнил
весь разговор; многого
не понял, другому
не совсем верил.
— Очень. Время проходит, а ты до сих пор мне еще и
не помянул о своих намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие — ни слова! а
все оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вот ты, кажется, к ней письмо пишешь? Так?
— Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся до руки — так по
всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того… Твоя любовь, к сожалению, впереди; от этого никак
не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если
не станешь им заниматься.
— Мне
все не верится; докажите, дядюшка…
— «Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и
все, — диктовал он, — только
не совсем похож на нас с тобой.
Оттого он вникает во
все земные дела и, между прочим, в жизнь, как она есть, а
не как бы нам ее хотелось.
Это, говорит он, придет само собою — без зову; говорит, что жизнь
не в одном только этом состоит, что для этого, как для
всего прочего, бывает свое время, а целый век мечтать об одной любви — глупо.
Пиши: «Он читает на двух языках
все, что выходит замечательного по
всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы — это его вкус, часто бывает в театре, но
не суетится,
не мечется,
не ахает,
не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя,
не навязывать никому своих впечатлений, потому, что до них никому нет надобности.
— Подарить? — извольте, дядюшка, — сказал Александр, которому польстило это требование дяди. —
Не угодно ли, я вам сделаю оглавление
всех статей в хронологическом порядке?
Поскрипев, передает родительницу с новым чадом пятому — тот скрипит в свою очередь пером, и рождается еще плод, пятый охорашивает его и сдает дальше, и так бумага идет, идет — никогда
не пропадает: умрут ее производители, а она
все существует целые веки.
— Держи карман! Я его знаю: за ним пропадает моих сто рублей с тех пор, как я там служил. Он у
всех берет. Теперь, если попросит, ты скажи ему, что я прошу его вспомнить мой должок — отстанет! а к столоначальнику
не ходи.
— Прекрасно, прекрасно! — сказал ему через несколько дней Петр Иваныч. — Редактор предоволен, только находит, что стиль
не довольно строг; ну, да с первого раза нельзя же
всего требовать. Он хочет познакомиться с тобой. Ступай к нему завтра, часов в семь вечера: там он уж приготовил еще статью.
Не прошло месяца, а уж со
всех сторон так на тебя и льется.
В глазах блистали самоуверенность и отвага —
не та отвага, что слышно за версту, что глядит на
все нагло и ухватками и взглядами говорит встречному и поперечному: «Смотри, берегись,
не задень,
не наступи на ногу, а
не то — понимаешь? с нами расправа коротка!» Нет, выражение той отваги, о которой говорю,
не отталкивает, а влечет к себе.