Неточные совпадения
Вам хочется знать, как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только
в случае крайней надобности и всегда с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей, как, избалованнейший из всех вас городскою жизнию, обычною суетой
дня и мирным спокойствием ночи, я вдруг,
в один
день,
в один час, должен был ниспровергнуть этот порядок и ринуться
в беспорядок жизни моряка?
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась
в воображении вслед за многим другим.
Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями:
дни, хотя порознь разнообразные, сливались
в одну утомительно-однообразную массу годов.
Зевота за
делом, за книгой, зевота
в спектакле, и та же зевота
в шумном собрании и
в приятельской беседе!
И люди тоже, даже незнакомые,
в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить
дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Не величавый образ Колумба и Васко де Гама гадательно смотрит с палубы вдаль,
в неизвестное будущее: английский лоцман,
в синей куртке,
в кожаных панталонах, с красным лицом, да русский штурман, с знаком отличия беспорочной службы, указывают пальцем путь кораблю и безошибочно назначают
день и час его прибытия.
Скорей же, скорей
в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по
дням, а по часам. Мы, может быть, последние путешественники,
в смысле аргонавтов: на нас еще, по возвращении, взглянут с участием и завистью.
Два времени года, и то это так говорится, а
в самом
деле ни одного: зимой жарко, а летом знойно; а у вас там, на «дальнем севере», четыре сезона, и то это положено по календарю, а
в самом-то
деле их семь или восемь.
И
в самом
деле напрасно: во все время плавания я ни разу не почувствовал ни малейшей дурноты и возбуждал зависть даже
в моряках.
Я изучил его недели
в три окончательно, то есть пока шли до Англии; он меня, я думаю,
в три
дня.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится
дело объяснениями
в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах,
в самом
деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил он и капитану, и старшему офицеру, и вахтенному и бегал то к карте
в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот он, весь виден!» — твердил он, радуясь, как будто увидел родного отца. И пошел мерять и высчитывать узлы.
В самом
деле, то от одной, то от другой группы опрометью бежал матрос с пустой чашкой к братскому котлу и возвращался осторожно, неся полную до краев чашку.
Плавание становилось однообразно и, признаюсь, скучновато: все серое небо, да желтое море, дождь со снегом или снег с дождем — хоть кому надоест. У меня уж заболели зубы и висок. Ревматизм напомнил о себе живее, нежели когда-нибудь. Я слег и несколько
дней пролежал, закутанный
в теплые одеяла, с подвязанною щекой.
На другой
день заревел шторм, сообщения с берегом не было, и мы простояли, помнится, трое суток
в печальном бездействии.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда
в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх; я туда же.
В самом
деле, купеческое судно, называемое
в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда себе и другим.
Это особенно приятно, когда многие спят по каютам и не знают,
в чем
дело, а тут вдруг раздается треск, от которого дрогнет корабль.
Барон Шлипенбах один послан был по
делу на берег, а потом, вызвав лоцмана, мы прошли Зунд, лишь только стихнул шторм, и пустились
в Каттегат и Скагеррак, которые пробежали
в сутки.
Оторвется ли руль: надежда спастись придает изумительное проворство, и делается фальшивый руль. Оказывается ли сильная пробоина, ее затягивают на первый случай просто парусом — и отверстие «засасывается» холстом и не пропускает воду, а между тем десятки рук изготовляют новые доски, и пробоина заколачивается. Наконец судно отказывается от битвы, идет ко
дну: люди бросаются
в шлюпку и на этой скорлупке достигают ближайшего берега, иногда за тысячу миль.
В этот же
день, недалеко от этого корабля, мы увидели еще несколько точек вдали и услышали крик.
Задул постоянный противный ветер и десять
дней не пускал войти
в Английский канал.
Оставалось миль триста до Портсмута: можно бы промахнуть это пространство
в один
день, а мы носились по морю десять
дней, и все по одной линии.
Уж я теперь забыл, продолжал ли Фаддеев делать экспедиции
в трюм для добывания мне пресной воды, забыл даже, как мы провели остальные пять
дней странствования между маяком и банкой; помню только, что однажды, засидевшись долго
в каюте, я вышел часов
в пять после обеда на палубу — и вдруг близехонько увидел длинный, скалистый берег и пустые зеленые равнины.
Через
день, по приходе
в Портсмут, фрегат втянули
в гавань и ввели
в док, а людей перевели на «Кемпердоун» — старый корабль, стоящий
в порте праздно и назначенный для временного помещения команд. Там поселились и мы, то есть туда перевезли наши пожитки, а сами мы разъехались. Я уехал
в Лондон, пожил
в нем, съездил опять
в Портсмут и вот теперь воротился сюда.
Погода странная — декабрь, а тепло: вчера была гроза; там вдруг пахнет холодом, даже послышится запах мороза, а на другой
день в пальто нельзя ходить.
Туманы бывают если не каждый
день, то через
день непременно; можно бы, пожалуй, нажить сплин; но они не русские, а я не англичанин: что же мне терпеть
в чужом пиру похмелье?
На другой
день, когда я вышел на улицу, я был
в большом недоумении: надо было начать путешествовать
в чужой стороне, а я еще не решил как.
Я был один
в этом океане и нетерпеливо ждал другого
дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения и заживет своею обычною жизнью.
Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный
день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно, с гидом
в руках, по стольку-то улиц, музеев, зданий, церквей. От такого путешествия остается
в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Благодаря настойчивым указаниям живых и печатных гидов я
в первые пять-шесть
дней успел осмотреть большую часть официальных зданий, музеев и памятников и, между прочим, национальную картинную галерею, которая величиною будет с прихожую нашего Эрмитажа.
Кроме торжественных обедов во дворце или у лорда-мэра и других, на сто, двести и более человек, то есть на весь мир,
в обыкновенные
дни подают на стол две-три перемены, куда входит почти все, что едят люди повсюду.
Торговля видна, а жизни нет: или вы должны заключить, что здесь торговля есть жизнь, как оно и есть
в самом
деле.
Я бреюсь через
день, и оттого слуги
в тавернах не прежде начинают уважать меня, как когда, после обеда, дам им шиллинг.
Животным так внушают правила поведения, что бык как будто бы понимает, зачем он жиреет, а человек, напротив, старается забывать, зачем он круглый Божий
день и год, и всю жизнь, только и делает, что подкладывает
в печь уголь или открывает и закрывает какой-то клапан.
Здесь кузнец не займется слесарным
делом, оттого он первый кузнец
в мире.
Кажется, честность, справедливость, сострадание добываются как каменный уголь, так что
в статистических таблицах можно, рядом с итогом стальных вещей, бумажных тканей, показывать, что вот таким-то законом для той провинции или колонии добыто столько-то правосудия или для такого
дела подбавлено
в общественную массу материала для выработки тишины, смягчения нравов и т. п.
Третьего
дня отправились две шлюпки и остались
в порте — так задуло.
На
днях капитан ходит взад и вперед по палубе
в одном сюртуке, а у самого от холода нижняя челюсть тоже ходит взад и вперед.
Светское воспитание, если оно
в самом
деле светское, а не претензия только на него, не так поверхностно, как обыкновенно думают.
Светский человек умеет поставить себя
в такое отношение с вами, как будто забывает о себе и делает все для вас, всем жертвует вам, не делая
в самом
деле и не жертвуя ничего, напротив, еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Каждый
день прощаюсь я с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы мои наблюдения, немного выношу я отсюда, может быть отчасти и потому, что ехал не сюда, что тороплюсь все дальше. Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору
в памяти. Я охотно расстаюсь с этим всемирным рынком и с картиной суеты и движения, с колоритом дыма, угля, пара и копоти. Боюсь, что образ современного англичанина долго будет мешать другим образам…
Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье, он садится к столу, кладет ноги
в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе, с помощью пара же,
в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается за газету. Это тоже удобство — одолеть лист «Times» или «Herald»: иначе он будет глух и нем целый
день.
Кончив завтрак, он по одной таблице припоминает, какое число и какой
день сегодня, справляется, что делать, берет машинку, которая сама делает выкладки: припоминать и считать
в голове неудобно.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов
в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил
день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а
в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Он берет календарь, справляется, какого святого
в тот
день: нет ли именинников, не надо ли послать поздравить.
Молчит приказчик: купец, точно, с гривной давал. Да как же барин-то узнал? ведь он не видел купца! Решено было, что приказчик поедет
в город на той неделе и там покончит
дело.
А как удивится гость, приехавший на целый
день к нашему барину, когда, просидев утро
в гостиной и не увидев никого, кроме хозяина и хозяйки, вдруг видит за обедом целую ватагу каких-то старичков и старушек, которые нахлынут из задних комнат и занимают «привычные места»!
До вечера: как не до вечера! Только на третий
день после того вечера мог я взяться за перо. Теперь вижу, что адмирал был прав, зачеркнув
в одной бумаге,
в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом
в волнах и ложился попеременно на тот и другой бок. Ветер шумел, как
в лесу, и только теперь смолкает.
Мне хотелось поверить портрет с подлинными чертами лежавшего передо мной великана, во власть которого я отдавался на долгое время. «Какой же он
в самом
деле? — думал я, поглядывая кругом.
И
в самом
деле шли отлично.
Странно, даже досадно было бы, если б
дело обошлось так тихо и мирно, как где-нибудь
в Финском заливе.