Неточные совпадения
В Англии и ее колониях письмо
есть заветный предмет, который проходит чрез тысячи
рук, по железным и другим дорогам, по океанам, из полушария
в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он умер или сам воротился туда же.
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу
руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я
был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась
в воображении вслед за многим другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались
в одну утомительно-однообразную массу годов.
Части света быстро сближаются между собою: из Европы
в Америку —
рукой подать; поговаривают, что
будут ездить туда
в сорок восемь часов, — пуф, шутка конечно, но современный пуф, намекающий на будущие гигантские успехи мореплавания.
Посмотрите на постановку и уборку парусов вблизи, на сложность механизма, на эту сеть снастей, канатов, веревок, концов и веревочек, из которых каждая отправляет свое особенное назначение и
есть необходимое звено
в общей цепи; взгляните на число
рук, приводящих их
в движение.
Вот я думал бежать от русской зимы и прожить два лета, а приходится, кажется, испытать четыре осени: русскую, которую уже пережил, английскую переживаю,
в тропики придем
в тамошнюю осень. А бестолочь какая: празднуешь два Рождества, русское и английское, два Новые года, два Крещенья.
В английское Рождество
была крайняя нужда
в работе — своих
рук недоставало: англичане и слышать не хотят о работе
в праздник.
В наше Рождество англичане пришли, да совестно
было заставлять работать своих.
Иногда он, не зная назначения какой-нибудь вещи, брал ее
в руки и долго рассматривал, стараясь угадать, что бы это такое
было, и уже ставил по своему усмотрению.
Наконец, европеец старается склонить черного к добру мирными средствами: он протягивает ему
руку, дарит плуг, топор, гвоздь — все, что полезно тому; черный, истратив жизненные припасы и военные снаряды, пожимает протянутую
руку, приносит за плуг и топор слоновых клыков, звериных шкур и ждет случая угнать скот, перерезать врагов своих, а после этой трагической развязки удаляется
в глубину страны — до новой комедии, то
есть до заключения мира.
Может
быть, оно так бы и случилось у другого кучера, но Вандик заберет
в руки и расположит все вожжи между полуаршинными своими пальцами и начнет играть ими, как струнами, трогая то первую, то третью или четвертую.
На южной оконечности горы издалека
был виден, как будто
руками человеческими обточенный, громадный камень: это Diamond — Алмаз, камень-пещера,
в которой можно пообедать человекам пятнадцати.
Уж
было за полночь, когда я из окна видел, как он, с фонариком
в руках, шел домой.
У самого у него
в руках была какая-то коробочка, кругом все узелки, пачки,
в углу торчали ветки и листья.
Наконец пора
было уходить. Сейоло подал нам
руку и ласково кивнул головой. Я взял у него портрет и отдал жене его, делая ей знак, что оставляю его ей
в подарок. Она, по-видимому,
была очень довольна, подала мне
руку и с улыбкой кивала нам головой. И ему понравилось это. Он, от удовольствия, привстал и захохотал. Мы вышли и поблагодарили джентльменов.
Природа — нежная артистка здесь. Много любви потратила она на этот, может
быть самый роскошный, уголок мира. Местами даже казалось слишком убрано, слишком сладко. Мало поэтического беспорядка, нет небрежности
в творчестве, не видать минут забвения, усталости
в творческой
руке, нет отступлений,
в которых часто больше красоты, нежели
в целом плане создания.
Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, — и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и начал
есть: сок тек по
рукам, по тарелке, капал на пол. Хотел писать письмо к вам, но меня тянуло на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался
в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный — китайцы!
Первые стройны, развязны, свободны
в движениях; у них
в походке,
в мимике
есть какая-то торжественная важность, лень и грация. Говорят они горлом, почти не шевеля губами. Грация эта неизысканная, неумышленная:
будь тут хоть капля сознания, нельзя
было бы не расхохотаться, глядя, как они медленно и осторожно ходят, как гордо держат голову, как размеренно машут
руками. Но это к ним идет: торопливость
была бы им не к лицу.
Некоторым нужно
было что-то купить, и мы велели везти себя
в европейский магазин; но собственно европейских магазинов нет: европейцы ведут оптовую торговлю, привозят и увозят грузы, а розничная торговля вся
в руках китайцев. Лавка
была большая,
в две комнаты: и чего-чего
в ней не
было! Полотна, шелковые материи, сигары, духи, мыло, помада, наконец, китайские резные вещи, чай и т. п.
Еще менее грезилось, что они же, китайцы, своими
руками и на свою шею,
будут обтесывать эти камни, складывать
в стены,
в брустверы, ставить пушки…
Китайцы с лодок подняли крик; кули приставал к Фаддееву, который, как мандарин, уселся
было в лодку и ухватил обеими
руками корзину.
Вот отец Аввакум, бледный и измученный бессонницей, вышел и сел
в уголок на кучу снастей; вот и другой и третий, все невыспавшиеся, с измятыми лицами. Надо
было держаться обеими
руками: это мне надоело, и я ушел
в свой любимый приют,
в капитанскую каюту.
Я пошел проведать Фаддеева. Что за картина!
в нижней палубе сидело,
в самом деле, человек сорок: иные покрыты
были простыней с головы до ног, а другие и без этого. Особенно один уже пожилой матрос возбудил мое сострадание. Он морщился и сидел голый, опершись
руками и головой на бочонок, служивший ему столом.
Я только что проснулся, Фаддеев донес мне, что приезжали голые люди и подали на палке какую-то бумагу. «Что ж это за люди?» — спросил я. «Японец, должно
быть», — отвечал он. Японцы остановились саженях
в трех от фрегата и что-то говорили нам, но ближе подъехать не решались; они пятились от высунувшихся из полупортиков пушек. Мы махали им
руками и платками, чтоб они вошли.
Наконец они решились, и мы толпой окружили их: это первые наши гости
в Японии. Они с боязнью озирались вокруг и, положив
руки на колени, приседали и кланялись чуть не до земли. Двое
были одеты бедно: на них
была синяя верхняя кофта, с широкими рукавами, и халат, туго обтянутый вокруг поясницы и ног. Халат держался широким поясом. А еще? еще ничего; ни панталон, ничего…
Так, их переводчик Садагора — который страх как походил на пожилую девушку с своей седой косой, недоставало только очков и чулка
в руках, — молчал, когда говорил Льода, а когда Льоды не
было, говорил Садагора, а молчал Нарабайоси и т. д.
Весь этот люд, то
есть свита, все до одного вдруг, как по команде, положили
руки на колени, и поклонились низко, и долго оставались
в таком положении, как будто хотят играть
в чехарду.
Он унимал народ, не давал лезть вперед, чему кроме убедительных слов немало способствовала ему предлинная жердь, которая
была у него
в руках.
Мы взаимно раскланялись. Кланяясь, я случайно взглянул на ноги — проклятых башмаков нет как нет: они лежат подле сапог. Опираясь на
руку барона Крюднера, которую он протянул мне из сострадания, я с трудом напялил их на ноги. «Нехорошо», — прошептал барон и засмеялся слышным только мне да ему смехом, похожим на кашель. Я, вместо ответа, показал ему на его ноги: они
были без башмаков. «Нехорошо», — прошептал я
в свою очередь.
Вдруг из дверей явились, один за другим, двенадцать слуг, по числу гостей; каждый нес обеими
руками чашку с чаем, но без блюдечка. Подойдя к гостю, слуга ловко падал на колени, кланялся, ставил чашку на пол, за неимением столов и никакой мебели
в комнатах, вставал, кланялся и уходил. Ужасно неловко
было тянуться со стула к полу
в нашем платье. Я протягивал то одну, то другую
руку и насилу достал. Чай отличный, как желтый китайский. Он густ, крепок и ароматен, только без сахару.
Но это все неважное: где же важное? А вот: 9-го октября, после обеда, сказали, что едут гокейнсы. И это не важность: мы привыкли. Вахтенный офицер посылает сказать обыкновенно К. Н. Посьету. Гокейнсов повели
в капитанскую каюту. Я
был там. «А! Ойе-Саброски! Кичибе!» — встретил я их, весело подавая
руки; но они молча, едва отвечая на поклон, брали
руку. Что это значит? Они, такие ласковые и учтивые, особенно Саброски: он шутник и хохотун, а тут… Да что это у всех такая торжественная мина; никто не улыбается?
Но холодно; я прятал
руки в рукава или за пазуху, по карманам, носы у нас посинели. Мы осмотрели, подойдя вплоть к берегу, прекрасную бухту, которая лежит налево, как только входишь с моря на первый рейд. Я прежде не видал ее, когда мы входили: тогда я занят
был рассматриванием ближних берегов, батарей и холмов.
В. А. Корсаков, который способен
есть все не морщась, что попадет под
руку, — китовину, сивуча, что хотите, пробует все с редким самоотвержением и не нахвалится. Много разных подобных лакомств, орехов, пряников, пастил и т. п. продается на китайских улицах.
Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали
в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой,
в очках с огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу.
В руках у него
была книга. Отец Аввакум взял у него книгу, снял с его носа очки, надел на свой и стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга
была — Конфуций.
Они стали все четверо
в ряд — и мы взаимно раскланялись. С правой стороны, подле полномочных, поместились оба нагасакские губернатора, а по левую еще четыре, приехавшие из Едо, по-видимому, важные лица. Сзади полномочных сели их оруженосцы, держа богатые сабли
в руках; налево, у окон, усажены
были в ряд чиновники, вероятно тоже из Едо: по крайней мере мы знакомых лиц между ними не заметили.
Я подержал чашку с рисом
в руках и поставил на свое место. «Вот
в этой что?» — думал я, открывая другую чашку:
в ней
была какая-то темная похлебка; я взял ложку и попробовал — вкусно, вроде наших бураков, и коренья
есть.
Лишь только завидит кого-нибудь равного себе, сейчас колени у него начинают сгибаться, он точно извиняется, что у него
есть ноги, потом он быстро наклонится, будто переломится пополам,
руки вытянет по коленям и на несколько секунд оцепенеет
в этом положении; после вдруг выпрямится и опять согнется, и так до трех раз и больше.
После этого церемониймейстер пришел и объявил, что его величество сиогун прислал российскому полномочному подарки и просил принять их.
В знак того, что подарки принимаются с уважением, нужно
было дотронуться до каждого из них обеими
руками. «Вот подарят редкостей! — думали все, — от самого сиогуна!» — «Что подарили?» — спрашивали мы шепотом у Посьета, который ходил
в залу за подарками. «Ваты», — говорит. «Как ваты?» — «Так, ваты шелковой да шелковой материи». — «Что ж, шелковая материя — это хорошо!»
«Да как же ее
есть, когда она
в перьях?» — думал я, взяв ее
в руки.
И.
В. Фуругельм, которому не нравилось это провожанье, махнул им
рукой, чтоб шли прочь: они
в ту же минуту согнулись почти до земли и оставались
в этом положении, пока он перестал обращать на них внимание, а потом опять шли за нами, прячась
в кусты, а где кустов не
было, следовали по дороге, и все издали.
Какова нравственность: за
руку нельзя взять!
В золотой век, особенно
в библейские времена и при Гомере,
было на этот счет проще!
Мы шли, шли
в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы, как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же самый, который принес нам цветы. Где
было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он вел меня под
руку, обводил мимо луж, которые, видно, знал наизусть. К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы целую ночь. Наконец добрались до речки, до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали
в открытое море.
Измученные, мы воротились домой.
Было еще рано, я ушел
в свою комнату и сел писать письма. Невозможно: мною овладело утомление; меня гнело; перо падало из
рук; мысли не связывались одни с другими; я засыпал над бумагой и поневоле последовал полуденному обычаю: лег и заснул крепко до обеда.
Есть много хорошеньких лиц, бледных, черноглазых синьор с открытой головой и волшебным веером
в руках.
В зале, на полу, перед низенькими, длинными, деревянными скамьями, сидело рядами до шести — или семисот женщин, тагалок, от пятнадцатилетнего возраста до зрелых лет: у каждой
было по круглому, гладкому камню
в руках, а рядом, на полу, лежало по куче листового табаку.
Я вертел
в руках обе сигары с крайнею недоверчивостью: «Сделаны вчера, сегодня, — говорил я, — нашел чем угостить!» — и готов
был бросить за окно, но из учтивости спрятал
в карман, с намерением бросить, лишь только сяду
в карету.
То же подтвердил накануне и епископ. «Ах, если бы Филиппинские острова
были в других
руках! — сказал он, — какие сокровища можно
было бы извлекать из них! Mais les espagnols sont indolents, paresseux, trиs paresseux! [Но испанцы бездельники, лентяи, ужасные лентяи! — фр.]» — прибавил он со вздохом.
И они позвали его к себе. «Мы у тебя
были, теперь ты приди к нам», — сказали они и угощали его обедом, но
в своем вкусе, и потому он не
ел.
В грязном горшке чукчанка сварила оленины, вынимала ее и делила на части
руками — какими — Боже мой! Когда он отказался от этого блюда, ему предложили другое, самое лакомое: сырые оленьи мозги. «Мы
ели у тебя, так уж и ты, как хочешь, а
ешь у нас», — говорили они.
Ну, так вот я
в дороге. Как же, спросите вы, после тропиков показались мне морозы? А ничего. Сижу
в своей открытой повозке, как
в комнате; а прежде боялся, думал, что
в 30˚ не проедешь тридцати верст; теперь узнал, что проедешь лучше при 30˚ и скорее, потому что ямщики мчат что
есть мочи; у них зябнут
руки и ноги, зяб бы и нос, но они надевают на шею боа.
На другой день, когда вышли из Зунда, я спросил, отчего все
были в такой тревоге, тем более что средство, то
есть Копенгаген и пароход,
были под
рукой?
Я помнил каждый шаг и каждую минуту — и вот взять только перо да и строчить привычной
рукой:
было, мол, холодно, ветер дул, качало или
было тепло, вот приехали
в Данию…
Решились искать помощи
в самих себе — и для этого, ни больше ни меньше, положил адмирал построить судно собственными
руками с помощью, конечно, японских услуг, особенно по снабжению всем необходимым материалом: деревом, железом и проч. Плотники, столяры, кузнецы
были свои:
в команду всегда выбираются люди, знающие все необходимые
в корабельном деле мастерства. Так и сделали. Через четыре месяца уже готова
была шкуна, названная
в память бухты, приютившей разбившихся плавателей, «Хеда».