Неточные совпадения
Выдумывать
было не легко, но он понимал, что именно за это все
в доме, исключая Настоящего Старика, любят его больше, чем брата Дмитрия. Даже доктор Сомов, когда шли кататься
в лодках и Клим с братом обогнали его, — даже угрюмый доктор, лениво шагавший под
руку с мамой, сказал ей...
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал
в Москву, Павля с мамой
поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины
руки. Мама очень много плачет, когда
выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Клим не помнил, как он добежал до квартиры Сомовых, увлекаемый Любой.
В полутемной спальне, — окна ее
были закрыты ставнями, — на растрепанной, развороченной постели судорожно извивалась Софья Николаевна, ноги и
руки ее
были связаны полотенцами, она лежала вверх лицом, дергая плечами, сгибая колени, била головой о подушку и рычала...
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял
в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой
руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Особенно жутко
было, когда учитель, говоря, поднимал правую
руку на уровень лица своего и ощипывал
в воздухе пальцами что-то невидимое, — так повар Влас ощипывал рябчиков или другую дичь.
Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис, стоя
в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо
руками, плакал так, что его шатало из стороны
в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и как тень своей бойкой сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно
было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.
Иногда, вечерами, если не
было музыки, Варавка ходил под
руку с матерью по столовой или гостиной и урчал
в бороду...
Она стояла, прислонясь спиною к тонкому стволу березы, и толкала его плечом, с полуголых ветвей медленно падали желтые листья, Лидия втаптывала их
в землю, смахивая пальцами непривычные слезы со щек, и
было что-то брезгливое
в быстрых движениях ее загоревшей
руки. Лицо ее тоже загорело до цвета бронзы, тоненькую, стройную фигурку красиво облегало синее платье, обшитое красной тесьмой,
в ней
было что-то необычное, удивительное, как
в девочках цирка.
У него
была привычка крутить пуговицы мундира; отвечая урок, он держал
руку под подбородком и крутил пуговицу, она всегда болталась у него, и нередко, отрывая ее на глазах учителя, он прятал пуговицу
в карман.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть
руки отрубить.
Есть, брат,
в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Ужас, испытанный Климом
в те минуты, когда красные, цепкие
руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное сновидение. Но
в словах скептического человека
было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой...
Лидия вывихнула ногу и одиннадцать дней лежала
в постели. Левая
рука ее тоже
была забинтована. Перед отъездом Игоря толстая, задыхающаяся Туробоева, страшно выкатив глаза, привела его проститься с Лидией, влюбленные, обнявшись, плакали, заплакала и мать Игоря.
Иван поднял
руку медленно, как будто фуражка
была чугунной;
в нее насыпался снег, он так, со снегом, и надел ее на голову, но через минуту снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто говоря...
Клим зажег свечу, взял
в правую
руку гимнастическую гирю и пошел
в гостиную, чувствуя, что ноги его дрожат. Виолончель звучала громче, шорох
был слышней. Он тотчас догадался, что
в инструменте — мышь, осторожно положил его верхней декой на пол и увидал, как из-под нее выкатился мышонок, маленький, как черный таракан.
Несколько смешна
была ее преувеличенная чистоплотность, почти болезненное отвращение к пыли, сору, уличной грязи; прежде чем сесть, она пытливо осматривала стул, кресло, незаметно обмахивая платочком сидение; подержав
в руке какую-либо вещь, она тотчас вытирала пальцы.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался;
было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал
в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро
в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной
рукой за деревянную балясину ограды, а другая
рука его
была поднята
в уровень головы, и, хотя Клим не видел
в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
— Третьим
в раю
был дьявол, — тотчас сказала Лидия и немножко отодвинулась от дивана вместе со стулом, а Макаров, пожимая
руку Клима, подхватил ее шутку...
«Напрасно я уступил настояниям матери и Варавки, напрасно поехал
в этот задыхающийся город, — подумал Клим с раздражением на себя. — Может
быть,
в советах матери скрыто желание не допускать меня жить
в одном городе с Лидией? Если так — это глупо; они отдали Лидию
в руки Макарова».
Дмитрий лежал на койке, ступня левой ноги его забинтована;
в синих брюках и вышитой рубахе он
был похож на актера украинской труппы. Приподняв голову, упираясь
рукою в постель, он морщился и бормотал...
В серой, цвета осеннего неба, шубке,
в странной шапочке из меха голубой белки, сунув
руки в муфту такого же меха, она
была подчеркнуто заметна. Шагала расшатанно, идти
в ногу с нею
было неудобно. Голубой, сверкающий воздух жгуче щекотал ее ноздри, она прятала нос
в муфту.
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья,
в ее блуждающих
руках Клим нашел что-то напомнившее слепые
руки Томилина, а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда та
была подростком тринадцати — четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и кожу груди, окрашенную огнем лампы
в неестественный цвет.
— Нет, вы подумайте, — полушепотом говорила Нехаева, наклонясь к нему, держа
в воздухе дрожащую
руку с тоненькими косточками пальцев; глаза ее неестественно расширены, лицо казалось еще более острым, чем всегда
было. Он прислонился к спинке стула, слушая вкрадчивый полушепот.
Вполголоса, растягивая гласные, она начала читать стихи; читала напряженно, делая неожиданные паузы и дирижируя обнаженной до локтя
рукой. Стихи
были очень музыкальны, но неуловимого смысла; они говорили о девах с золотыми повязками на глазах, о трех слепых сестрах. Лишь
в двух строках...
Он
был выше Марины на полголовы, и
было видно, что серые глаза его разглядывают лицо девушки с любопытством. Одной
рукой он поглаживал бороду,
в другой, опущенной вдоль тела, дымилась папироса. Ярость Марины становилась все гуще, заметней.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери
в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно
быть, уже спал; он не откликнулся на стук
в дверь, хотя
в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала
в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось
есть. Он осторожно заглянул
в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо
в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив
руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Клим приподнял голову ее, положил себе на грудь и крепко прижал
рукою. Ему не хотелось видеть ее глаза,
было неловко, стесняло сознание вины пред этим странно горячим телом. Она лежала на боку, маленькие, жидкие груди ее некрасиво свешивались обе
в одну сторону.
У стола
в комнате Нехаевой стояла шерстяная, кругленькая старушка, она бесшумно брала
в руки вещи, книги и обтирала их тряпкой. Прежде чем взять вещь, она вежливо кивала головою, а затем так осторожно вытирала ее, точно вазочка или книга
были живые и хрупкие, как цыплята. Когда Клим вошел
в комнату, она зашипела на него...
Клим Самгин сошел с панели, обходя студентов, но тотчас
был схвачен крепкой
рукой за плечо. Он быстро и гневно обернулся, и
в лицо его радостно крикнул Макаров...
Но ее уже не
было в комнате. Варавка посмотрел на дверь и, встряхнув
рукою бороду, грузно втиснулся
в кресло.
Стояла она — подняв голову и брови, удивленно глядя
в синеватую тьму за окном,
руки ее
были опущены вдоль тела, раскрытые розовые ладони немного отведены от бедер.
— Все, брат, как-то тревожно скучают, — сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы
рукою. — По литературе не видно, чтобы
в прошлом люди испытывали такую странную скуку. Может
быть, это — не скука?
Лютов, крепко потирая
руки, усмехался, а Клим подумал, что чаще всего, да почти и всегда, ему приходится слышать хорошие мысли из уст неприятных людей. Ему понравились крики Лютова о необходимости свободы, ему казалось верным указание Туробоева на русское неуменье владеть мыслью. Задумавшись, он не дослышал чего-то
в речи Туробоева и
был вспугнут криком Лютова...
Туробоев отошел
в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего,
в пышной шапке сивых волос,
в красной рубахе без пояса; полторы ноги его
были одеты синими штанами.
В одной
руке он держал нож,
в другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо у него
было деловитое, даже мрачное, голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
Лютов подпрыгивал, размахивал
руками, весь разрываясь, но говорил все тише, иногда — почти шепотом.
В нем явилось что-то жуткое, пьяное и действительно страстное, насквозь чувственное. Заметно
было, что Туробоеву тяжело слушать его шепот и тихий вой, смотреть
в это возбужденное, красное лицо с вывихнутыми глазами.
Маленький пианист
в чесунчовой разлетайке
был похож на нетопыря и молчал, точно глухой, покачивая
в такт словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую
руку,
было так хорошо видеть, что этот человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала...
— Странный город, — говорила Спивак, взяв Клима под
руку и как-то очень осторожно шагая по дорожке сада. — Такой добродушно ворчливый. Эта воркотня — первое, что меня удивило, как только я вышла с вокзала. Должно
быть, скучно здесь, как
в чистилище. Часто бывают пожары? Я боюсь пожаров.
Женщина протянула
руку с очень твердой ладонью. Лицо у нее
было из тех, которые запоминаются с трудом. Пристально, фотографирующим взглядом светленьких глаз она взглянула
в лицо Клима и неясно назвала фамилию, которую он тотчас забыл.
Лидия сидела на подоконнике открытого окна спиною
в комнату, лицом на террасу; она
была, как
в раме,
в белых косяках окна. Цыганские волосы ее распущены, осыпают щеки, плечи и
руки, сложенные на груди. Из-под ярко-пестрой юбки видны ее голые ноги, очень смуглые. Покусывая губы, она говорила...
— Когда роешься
в книгах — время течет незаметно, и вот я опоздал домой к чаю, — говорил он, выйдя на улицу, морщась от солнца.
В разбухшей, измятой шляпе,
в пальто, слишком широком и длинном для него, он
был похож на банкрота купца, который долго сидел
в тюрьме и только что вышел оттуда. Он шагал важно, как гусь, держа
руки в карманах, длинные рукава пальто смялись глубокими складками. Рыжие щеки Томилина сыто округлились, голос звучал уверенно, и
в словах его Клим слышал строгость наставника.
Клим
ел, чтоб не говорить, и незаметно осматривал чисто прибранную комнату с цветами на подоконниках, с образами
в переднем углу и олеографией на стене, олеография изображала сытую женщину с бубном
в руке, стоявшую у колонны.
— Материалисты утверждают, что психика
суть свойство организованной материи, мысль — химическая реакция. Но — ведь это только терминологически отличается от гилозоизма, от одушевления материи, — говорил Томилин, дирижируя
рукою с пряником
в ней. — Из всех недопустимых опрощений материализм — самое уродливое. И совершенно ясно, что он исходит из отчаяния, вызванного неведением и усталостью безуспешных поисков веры.
Не хотелось смотреть на людей,
было неприятно слышать их голоса, он заранее знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый человек, сосед по месту
в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком
в руке.
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни;
в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались
в воздух масляно блестевшие
руки; вечерами
в лесу
пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно,
в три часа, безгрудая, тощая барышня
в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а
в четыре шла берегом на мельницу
пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Через минуту оттуда важно выступил небольшой человечек с растрепанной бородкой и серым, незначительным лицом. Он
был одет
в женскую ватную кофту, на ногах, по колено, валяные сапоги, серые волосы на его голове
были смазаны маслом и лежали гладко.
В одной
руке он держал узенькую и длинную книгу из тех, которыми пользуются лавочники для записи долгов. Подойдя к столу, он сказал дьякону...
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем. Голос у него звучный, и
было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой
руки его
была отломлена, остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой
рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил
в воздухе затейливые узоры,
в этих жестах
было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.
— Камень — дурак. И дерево — дурак. И всякое произрастание — ни к чему, если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши
руки, — имеем удобные для жилья дома, дороги, мосты и всякие вещи, машины и забавы, вроде шашек или карт и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом
был, сютаевцем, а потом стал проникать
в настоящую философию о жизни и — проник насквозь, при помощи неизвестного человека.
Трехпалая кисть его
руки, похожая на рачью клешню, болталась над столом, возбуждая чувство жуткое и брезгливое. Неприятно
было видеть плоское да еще стертое сумраком лицо и на нем трещинки,
в которых неярко светились хмельные глаза. Возмущал самоуверенный тон, возмущало явное презрение к слушателям и покорное молчание их.
А Диомидов
был явно ненормален. Самгина окончательно убедила
в этом странная сцена: уходя от Лидии, столяр и бутафор надевал свое старенькое пальто, он уже сунул левую
руку в рукав, но не мог найти правого рукава и, улыбаясь, боролся с пальто, встряхивал его. Клим решил помочь ему.
Владимир Петрович Лютов
был в состоянии тяжкого похмелья, шел он неестественно выпрямясь, как солдат, но покачивался, толкал встречных, нагловато улыбался женщинам и, схватив Клима под
руку, крепко прижав ее к своему боку, говорил довольно громко...
Лютов
был явно настроен на скандал, это очень встревожило Клима, он попробовал вырвать
руку, но безуспешно. Тогда он увлек Лютова
в один из переулков Тверской, там встретили извозчика-лихача. Но, усевшись
в экипаж, Лютов, глядя на густые толпы оживленного, празднично одетого народа, заговорил еще громче
в синюю спину возницы...