Неточные совпадения
Он закутал голову одеялом и долго
лежал молча. Ночь
была тихая, словно прислушивалась к чему-то, чего-то ждала, а мне казалось, что вот в следующую секунду ударят в колокол и вдруг все в городе забегают, закричат в великом смятении страха.
Но я
был сильнее его и очень рассердился; через минуту он
лежал вниз лицом, протянув руки за голову, и хрипел. Испугавшись, я стал поднимать его, но он отбивался руками и ногами, все более пугая меня. Я отошел в сторону, не зная, что делать, а он, приподняв голову, говорил...
Койки напоминали гробы, больные,
лежа кверху носами,
были похожи на мертвых воробьев. Качались желтые стены, парусом выгибался потолок, пол зыбился, сдвигая и раздвигая ряды коек, все
было ненадежно, жутко, а за окнами торчали сучья деревьев, точно розги, и кто-то тряс ими.
На ней
было белое платье с голубыми подковками, старенькое, но чистое, гладко причесанные волосы
лежали на груди толстой, короткой косой. Глаза у нее — большие, серьезные, в их спокойной глубине горел голубой огонек, освещая худенькое, остроносое лицо. Она приятно улыбалась, но — не понравилась мне. Вся ее болезненная фигура как будто говорила...
В доме все
было необъяснимо странно и смешно: ход из кухни в столовую
лежал через единственный в квартире маленький, узкий клозет; через него вносили в столовую самовары и кушанье, он
был предметом веселых шуток и — часто — источником смешных недоразумений. На моей обязанности
лежало наливать воду в бак клозета, а спал я в кухне, против его двери и у дверей на парадное крыльцо: голове
было жарко от кухонной печи, в ноги дуло с крыльца; ложась спать, я собирал все половики и складывал их на ноги себе.
Влезая на печь и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли
лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно ее пришибла невидимая сила. Когда я
был обижен ею, я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, — вот бы грызла она его! Да и ей доставалось бы на орехи. Обижала она меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо ее становилось грустным, глаза тонули в слезах и она очень убедительно говорила...
Кругом
было так много жестокого озорства, грязного бесстыдства — неизмеримо больше, чем на улицах Кунавина, обильного «публичными домами», «гулящими» девицами. В Кунавине за грязью и озорством чувствовалось нечто, объяснявшее неизбежность озорства и грязи: трудная, полуголодная жизнь, тяжелая работа. Здесь жили сытно и легко, работу заменяла непонятная, ненужная сутолока, суета. И на всем здесь
лежала какая-то едкая, раздражающая скука.
Солдаты говорили, что у нее не хватает ребра в правом боку, оттого она и качается так странно на ходу, но мне это казалось приятным и сразу отличало ее от других дам на дворе — офицерских жен; эти, несмотря на их громкие голоса, пестрые наряды и высокие турнюры,
были какие-то подержанные, точно они долго и забыто
лежали в темном чулане, среди разных ненужных вещей.
Я унес от этой женщины впечатление глубокое, новое для меня; предо мною точно заря занялась, и несколько дней я жил в радости, вспоминая просторную комнату и в ней закройщицу в голубом, похожую на ангела. Вокруг все
было незнакомо красиво, пышный золотистый ковер
лежал под ее ногами, сквозь серебряные стекла окон смотрел, греясь около нее, зимний день.
На подзеркальнике
лежали три книги; та, которую я принес,
была самая толстая. Я смотрел на нее с грустью. Закройщица протянула мне маленькую розовую руку.
Иногда я заставал ее перед зеркалом, — она сидела на низеньком кресле, причесывая волосы; концы их
лежали на коленях ее, на ручках кресла, спускались через спинку его почти до полу, — волосы у нее
были так же длинны и густы, как у бабушки. Я видел в зеркале ее смуглые, крепкие груди, она надевала при мне лиф, чулки, но ее чистая нагота не будила у меня ощущений стыдных, а только радостное чувство гордости за нее. Всегда от нее исходил запах цветов, защищавший ее от дурных мыслей о ней.
Королева Марго
лежала на постели, до подбородка закрывшись одеялом, а рядом с нею, у стены, сидел в одной рубахе, с раскрытой грудью, скрипач-офицер, — на груди у него тоже
был шрам, он
лежал красной полосою от правого плеча к соску и
был так ярок, что даже в сумраке я отчетливо видел его.
— Это мне неизвестно. Живу и живу. Один —
лежит, другой — ходит, чиновник сиднем сидит, а
есть — всякий должен.
— Ч-чудак! Камень, говорит, а? А ты и камень сумей пожалеть, камень тоже своему месту служит, камнем улицы мостят. Всякий материал жалеть надо, зря ничего не
лежит. Что
есть песок? А и на нем растут былинки…
— Вот, — говорил Ситанов, задумчиво хмурясь, —
было большое дело, хорошая мастерская, трудился над этим делом умный человек, а теперь все хинью идет, все в Кузькины лапы направилось! Работали-работали, а всё на чужого дядю! Подумаешь об этом, и вдруг в башке лопнет какая-то пружинка — ничего не хочется, наплевать бы на всю работу да лечь на крышу и
лежать целое лето, глядя в небо…
— Видал, как я сочинять могу? Вот чего наговорил — чего и не думал никогда! Вы, ребята, не давайте мне веры, это я больше от бессонницы, чем всурьез. Лежишь-лежишь, да и придумаешь чего-нибудь для забавы: «Во время оно жила-была ворона, летала с поля до горы, от межи до межи, дожила до своей поры, господь ее накажи: издохла ворона и засохла!» Какой тут смысел? Нету никакого смысла… Нуте-ка — поспим: скоро вставать пора…
Лицо у нее
было измятое, под глазами
лежали густые тени, губы вяло опустились.
Сам дядя сильно постарел, весь загрязнился, облез и обмяк. Его веселые кудри сильно поредели, уши оттопырились, на белках глаз и в сафьяновой коже бритых щек явилась густая сеть красных жилок. Говорил он шутливо, но казалось, что во рту у него что-то
лежит и мешает языку, хотя зубы его
были целы.
Неточные совпадения
Бобчинский. Сначала вы сказали, а потом и я сказал. «Э! — сказали мы с Петром Ивановичем. — А с какой стати сидеть ему здесь, когда дорога ему
лежит в Саратовскую губернию?» Да-с. А вот он-то и
есть этот чиновник.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То
есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи
лежит в бочке, что у меня сиделец не
будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Право, на деревне лучше: оно хоть нет публичности, да и заботности меньше; возьмешь себе бабу, да и
лежи весь век на полатях да
ешь пироги.
Колода
есть дубовая // У моего двора, //
Лежит давно: из младости // Колю на ней дрова, // Так та не столь изранена, // Как господин служивенькой. // Взгляните: в чем душа!
— Нет. Он в своей каморочке // Шесть дней
лежал безвыходно, // Потом ушел в леса, // Так
пел, так плакал дедушка, // Что лес стонал! А осенью // Ушел на покаяние // В Песочный монастырь.