Неточные совпадения
Он стал рассказывать о покойниках, как они, выходя из могил, бродят до полуночи по городу, ищут, где
жили, где
у них остались родные.
На улице меня ждали печальные вести: Вяхирь — помер, его на Страстной неделе «ветряк задушил»; Хаби — ушел
жить в город,
у Язя отнялись ноги, он не гулял. Сообщив мне все это, черноглазый Кострома сердито сказал...
— Все равно: кто ушел с улицы, тоже будто помер. Только подружишься, привыкнешь, а товарища либо в работу отдадут, либо умрет. Тут на вашем дворе,
у Чеснокова, новые
живут — Евсеенки; парнишка — Нюшка, ничего, ловкий! Две сестры
у него; одна еще маленькая, а другая хромая, с костылем ходит, красивая.
— А что ж? Пускай
живет, коли хочет. Вот я ей крендель дам,
у меня два осталось. Давай сядем на лавочку, что-то я устала…
— Тут одна еврейка
живет, так
у ней — девять человек, мал мала меньше. Спрашиваю я ее: «Как же ты
живешь, Мосевна?» А она говорит: «
Живу с богом со своим — с кем иначе
жить?»
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую девочку, говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке
у ворот, — с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как
живут казаки на Дону; там она долго
жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
— Сиротой
жить лучше. Умри-ка
у меня отец с матерью, я бы сестру оставила на брата, а сама — в монастырь на всю жизнь. Куда мне еще? Замуж я не гожусь, хромая — не работница. Да еще детей тоже хромых народишь…
— Вставай, будет дрыхнуть, не затем
живешь!.. Ставь самовар, дров неси, — лучины-то не приготовил с вечера?
У!
— Тряпичником-то лучше
жить, чем
у вас! Приняли в ученики, а чему учите? Помои выносить…
— Ты думаешь — легко мне? Родила детей, нянчила, на ноги ставила — для чего? Вот —
живу кухаркой
у них, сладко это мне? Привел сын чужую бабу и променял на нее свою кровь — хорошо это? Ну?
Иногда мне казалось, что церковь погружена глубоко в воду озера, спряталась от земли, чтобы
жить особенною, ни на что не похожею жизнью. Вероятно, это ощущение было вызвано
у меня рассказом бабушки о граде Китеже, и часто я, дремотно покачиваясь вместе со всем окружающим, убаюканный пением хора, шорохом молитв, вздохами людей, твердил про себя певучий, грустный рассказ...
Он
жил тихо, ходил бесшумно, говорил пониженным голосом. Иногда его выцветшая борода и пустые глаза высовывались откуда-то из-за угла и тотчас исчезали. Перед сном он долго стоял в буфете на коленях
у образа с неугасимой лампадой, — я видел его сквозь глазок двери, похожий на червонного туза, но мне не удалось видеть, как молится буфетчик: он просто стоял и смотрел на икону и лампаду, вздыхая, поглаживая бороду.
Вечером, когда дед сел читать на псалтырь, я с бабушкой вышел за ворота, в поле; маленькая, в два окна, хибарка, в которой
жил дед, стояла на окраине города, «на задах» Канатной улицы, где когда-то
у деда был свой дом.
…Мне казалось, что лучше всех
живут на земле казаки и солдаты; жизнь
у них — простая, веселая.
Мне казалось, что за лето я
прожил страшно много, постарел и поумнел, а
у хозяев в это время скука стала гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько поет всегда одну песню...
— Тоже ведь и ученые не сладко
живут: вон
у Бахилова дочь-то училась-училась, да и сама в учительши пошла, ну, а коли учительша, значит — вековуша…
Но все-таки в овраге, среди прачек, в кухнях
у денщиков, в подвале
у рабочих-землекопов было несравнимо интереснее, чем дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку. Хозяева
жили в заколдованном кругу еды, болезней, сна, суетливых приготовлений к еде, ко сну; они говорили о грехах, о смерти, очень боялись ее, они толклись, как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
В одной из квартир
жил закройщик лучшего портного в городе, тихий, скромный, нерусский человек.
У него была маленькая, бездетная жена, которая день и ночь читала книги. На шумном дворе, в домах, тесно набитых пьяными людьми, эти двое
жили невидимо и безмолвно, гостей не принимали, сами никуда не ходили, только по праздникам в театр.
Я чувствовал себя
у порога каких-то великих тайн и
жил, как помешанный. Хотелось дочитать книгу, было боязно, что она пропадет
у солдата или он как-нибудь испортит ее. Что я скажу тогда закройщице?
— Да перестаньте же лаяться, мамаша!
Жить нельзя! Конечно, он жгет свечи, потому что книжки читает,
у лавочника берет, я знаю! Поглядите-ка
у него на чердаке…
Бабушка с утра до вечера занята хозяйством вместе с Тюфяевым, угрюмо немым, и толстой, косоглазой горничной; няньки
у ребенка не было, девочка
жила почти беспризорно, целыми днями играя на крыльце или на куче бревен против него.
Однажды
у старухи пассажирки кто-то вытащил кошель с деньгами; было это ясным, тихим вечером, все люди
жили добродушно и мирно. Капитан дал старухе пять рублей, пассажиры тоже собрали между собою сколько-то; когда деньги отдали старухе, она, крестясь и кланяясь в пояс людям, сказала...
И рассказывает. Жил-был в уездном городе молодой судья, чахоточный, а жена
у него — немка, здоровая, бездетная. И влюбилась немка в краснорядца-купца; купец — женатый, жена — красивая, трое детей. Вот купец заметил, что немка влюбилась в него, и затеял посмеяться над нею: позвал ее к себе в сад ночью, а сам пригласил двоих приятелей и спрятал их в саду, в кустах.
— Люди сытые, всем довольны; ну, иной раз хочется пошутить, а не выходит
у них шутка, не умеют будто. Люди серьезные, торговые, конешно. Торговля требует немалого ума; умом
жить поди-ка скушно, вот и захочется побаловать.
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте
жить, крестьянствовать, а
у меня — земля плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
— А вот мы с тобой в жаре
живем, в работе, а они — в прохладе. И делов
у них никаких нет, только пьют да гуляют, — утешная жизнь!
— А кто может знать, какие
у соседа мысли? — строго округляя глаза, говорит старик веским баском. — Мысли — как воши, их не сочтеши, — сказывают старики. Может, человек, придя домой-то, падет на колени да и заплачет, бога умоляя: «Прости, Господи, согрешил во святой день твой!» Может, дом-от для него — монастырь и
живет он там только с богом одним? Так-то вот! Каждый паучок знай свой уголок, плети паутину да умей понять свой вес, чтобы выдержала тебя…
Я очень дружно
жил с Павлом Одинцовым; впоследствии из него выработался хороший мастер, но его ненадолго хватило, к тридцати годам он начал дико пить, потом я встретил его на Хитровом рынке в Москве босяком и недавно слышал, что он умер в тифе. Жутко вспомнить, сколько хороших людей бестолково погибли на моем веку! Все люди изнашиваются и — погибают, это естественно; но нигде они не изнашиваются так страшно быстро, так бессмысленно, как
у нас, на Руси…
Веселье
у нас никогда не
живет и не ценится само по себе, а его нарочито поднимают из-под спуда как средство умерить русскую сонную тоску. Подозрительна внутренняя сила веселья, которое
живет не само по себе, не потому, что хочет
жить, а является только по вызову печальных дней.
— Эх, Женя, напоказ
живешь! Начистил душу, как самовар перед праздником, и хвастаешься — вот светло блестит! А душа
у тебя — медная, и очень скучно с тобой…
Он был, помнится мне, сирота; мать и отец давно умерли
у него, братьев, сестер — не было, лет с восьми он
жил по чужим людям.
Он рассказывает, как сон, историю своей первой любви к горничной архитектора,
у которого он
жил учеником. Тихонько плещет серая вода, омывая углы зданий, за собором тускло блестит водная пустыня, кое-где над нею поднимаются черные прутья лозняка.
Дома
у меня есть книги; в квартире, где
жила Королева Марго, теперь
живет большое семейство: пять барышень, одна красивее другой, и двое гимназистов, — эти люди дают мне книги. Я с жадностью читаю Тургенева и удивляюсь, как
у него все понятно, просто и по-осеннему прозрачно, как чисты его люди и как хорошо все, о чем он кротко благовестит.
—
У всех людей, которые долго
живут в одном доме, лица становятся одинаковыми, — сказал он однажды; я записал это в свою тетрадь.
Он
жил задумчиво; идет по пустым улицам ярмарки и вдруг, остановясь на одном из мостов Обводного канала, долго стоит
у перил, глядя в воду, в небо, вдаль за Оку. Настигнешь его, спросишь...
— Думаю, — быть бы мне богатому, эх — женился бы на самой настоящей барыне, на дворянке бы, ей-богу, на полковницкой дочери, примерно, любил бы ее — Господи!
Жив сгорел бы около нее… Потому что, братцы, крыл я однова крышу
у полковника на даче…
Я это знаю, я ведь сам в крепости господской почти сорок лет
прожил,
у меня на шкуре много написано.
— Говорится: господа мужику чужие люди. И это — неверно. Мы — тех же господ, только — самый испод; конешно, барин учится по книжкам, а я — по шишкам, да
у барина более задница — тут и вся разница. Не-ет, парни, пора миру
жить по-новому, сочинения-то надобно бросить, оставить? Пускай каждый спросит себя: я — кто? Человек. А он кто? Опять человек. Что же теперь: али бог с него на семишник лишнего требует? Не-ет, в податях мы оба пред богом равны…
При всей его неуловимости он — тверд. Казалось, что
проживи он еще сто лет, а все останется таким же, непоколебимо, сохранит себя среди поразительно неустойчивых людей. Начетчик вызывал
у меня такое же впечатление стойкости, но оно было не очень приятно мне; стойкость Осипа — иная, она более приятна.
Нелюдимо на селе
у нас
живут,
Меня, девку, на вечорки не зовут,
Ой, бедна я да одета не к лицу,
Не годна я, знать, удалу молодцу…
Сватал вдовый, во работницу себе —
Не хочу я покориться той судьбе!..
— Пословица говорит: слово — не долото, а молчание — золото. Эх, брат, тоска, тоска… Верно он пел: «Нелюдимо на селе
у нас
живут». Сиротство человечье…
— Леса — пустое дело, — говорит Осип, — это имение барское, казенное;
у мужика лесов нет. Города горят — это тоже не великое дело, в городах
живут богатые, их жалеть нечего! Ты возьми села, деревни, — сколько деревень за лето сгорит! Может — не меньше сотни, вот это — убыток!
По рассказам бабушки я знал, что за эти годы дядя Яков окончательно разорился, все
прожил, прогулял; служил помощником смотрителя на этапном дворе, но служба кончилась плохо: смотритель заболел, а дядя Яков начал устраивать в квартире
у себя веселые пиры для арестантов.
— Если правду говорить, так один действительно уходил по ночам, только это не кандальник, а просто вор здешний, нижегородский;
у него неподалеку, на Печорке, любовница
жила. Да и с дьяконом случилась история по ошибке: за купца приняли дьякона. Дело было зимой, ночь, вьюга, все люди — в шубах, разбери-ка второпях-то, кто купец, кто дьякон?