Я молча удивляюсь: разве можно спрашивать, о чем
человек думает? И нельзя ответить на этот вопрос, — всегда думается сразу о многом: обо всем, что есть перед глазами, о том, что видели они вчера и год тому назад; все это спутано, неуловимо, все движется, изменяется.
Неточные совпадения
— Пресвятая матерь божия! Как
подумаешь про людей-то, так станет жалко всех.
— Я не стряпаю, а готовлю, стряпают — бабы, — сказал он, усмехаясь;
подумав, прибавил: — Разница меж
людьми — в глупости. Один — умнее, другой — меньше, третий — совсем дурак. А чтобы поумнеть, надо читать правильные книги, черную магию и — что там еще? Все книги надо читать, тогда найдешь правильные…
— Ф-фу, какие глупые
люди! — сказала она, сдвинув тонкие брови. — А еще у твоего хозяина такое интересное лицо. Ты погоди огорчаться, я
подумаю. Я напишу ему!
Я был здоров, силен, хорошо знал тайны отношений мужчины к женщине, но
люди говорили при мне об этих тайнах с таким бессердечным злорадством, с такой жестокостью, так грязно, что эту женщину я не мог представить себе в объятиях мужчины, мне трудно было
думать, что кто-то имеет право прикасаться к ней дерзко и бесстыдно, рукою хозяина ее тела. Я был уверен, что любовь кухонь и чуланов неведома Королеве Марго, она знает какие-то иные, высшие радости, иную любовь.
Этот
человек сразу и крепко привязал меня к себе; я смотрел на него с неизбывным удивлением, слушал, разинув рот. В нем было, как я
думал, какое-то свое, крепкое знание жизни. Он всем говорил «ты», смотрел на всех из-под мохнатых бровей одинаково прямо, независимо, и всех — капитана, буфетчика, важных пассажиров первого класса — как бы выравнивал в один ряд с самим собою, с матросами, прислугой буфета и палубными пассажирами.
Зимою торговля слабая, и в глазах торгашей нет того настороженного, хищного блеска, который несколько красит, оживляет их летом. Тяжелые шубы, стесняя движения, пригибают
людей к земле; говорят купцы лениво, а когда сердятся — спорят; я
думаю, что они делают это нарочно, лишь бы показать друг другу — мы живы!
— Вы
думаете: перегнав
людей из одного хлева в другой, — лучше сделаете им?
— Вот, — говорил Ситанов, задумчиво хмурясь, — было большое дело, хорошая мастерская, трудился над этим делом умный
человек, а теперь все хинью идет, все в Кузькины лапы направилось! Работали-работали, а всё на чужого дядю!
Подумаешь об этом, и вдруг в башке лопнет какая-то пружинка — ничего не хочется, наплевать бы на всю работу да лечь на крышу и лежать целое лето, глядя в небо…
—
Думаешь — это я по своей воле и охоте навалился на тебя? Я — не дурак, я ведь знал, что ты меня побьешь, я
человек слабый, пьющий. Это мне хозяин велел: «Дай, говорит, ему выволочку да постарайся, чтобы он у себя в лавке побольше напортил во время драки, все-таки — убыток им!» А сам я — не стал бы, вон ты как мне рожу-то изукрасил…
— Вообще, брат,
люди — сволочь! Вот ты там с мужиками говоришь, то да се… я понимаю, очень много неправильного, подлого — верно, брат… Воры всё! А ты
думаешь, твоя речь доходит? Ни перчинки! Да. Они — Петр, Осип — жулье! Они мне всё говорят — и как ты про меня выражаешься, и всё… Что, брат?
Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб
человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой, ходил по комнате, садился к столу, снова вставал и ходил; постепенно раздеваясь, снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки снял.
«Господи! — мыслю про себя, — о почтении
людей думает в такую минуту!» И до того жалко мне стало его тогда, что, кажись, сам бы разделил его участь, лишь бы облегчить его. Вижу, он как исступленный. Ужаснулся я, поняв уже не умом одним, а живою душой, чего стоит такая решимость.
Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я
думаю, еще ни один
человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Городничий. Я сам, матушка, порядочный
человек. Однако ж, право, как
подумаешь, Анна Андреевна, какие мы с тобой теперь птицы сделались! а, Анна Андреевна? Высокого полета, черт побери! Постой же, теперь же я задам перцу всем этим охотникам подавать просьбы и доносы. Эй, кто там?
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши,
человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше
думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Бобчинский (Добчинскому). Вот это, Петр Иванович, человек-то! Вот оно, что значит
человек! В жисть не был в присутствии такой важной персоны, чуть не умер со страху. Как вы
думаете, Петр Иванович, кто он такой в рассуждении чина?
Осип. Да, хорошее. Вот уж на что я, крепостной
человек, но и то смотрит, чтобы и мне было хорошо. Ей-богу! Бывало, заедем куда-нибудь: «Что, Осип, хорошо тебя угостили?» — «Плохо, ваше высокоблагородие!» — «Э, — говорит, — это, Осип, нехороший хозяин. Ты, говорит, напомни мне, как приеду». — «А, —
думаю себе (махнув рукою), — бог с ним! я
человек простой».