Неточные совпадения
— Если окажется, напримерно, что это хозяин же и научил меня:
иди испытай мне мальца — насколько он вор? Как тогда
будет?
Зарывая носки сапог в снег, он медленно ушел за угол церкви, а я, глядя вслед ему, уныло, испуганно думал: действительно пошутил старичок или подослан
был хозяином проверить меня?
Идти в магазин
было боязно.
Когда вещи
были перетерты и уложены, он кувырнулся в постель, лицом к стене. Дождь
пошел, капало с крыши, в окна торкался ветер.
— Уж я все стараюсь господа задобрить немножко, чтобы не больно он старика-то пригнетал, — стала теперь от трудов своих тихую милостыню подавать по ночам. Вот, хошь,
пойдем сегодня — у меня деньги
есть…
С этого вечера мы часто сиживали в предбаннике. Людмила, к моему удовольствию, скоро отказалась читать «Камчадалку». Я не мог ответить ей, о чем
идет речь в этой бесконечной книге, — бесконечной потому, что за второй частью, с которой мы начали чтение, явилась третья; и девочка говорила мне, что
есть четвертая.
Еще не все уснуло, со слободы доносятся всплески смеха, обрывки песен. На буграх, в железнодорожном карьере, где берут песок, или где-то в деревне Катызовке верещит, захлебываясь, гармоника, за оградою
идет всегда пьяный кузнец Мячов и
поет — я узнаю его по песне...
Было жарко, бабушка
шла тяжело, ноги ее тонули в теплом песке, она часто останавливалась, отирая потное лицо платком.
Она говорила разумно, как все бабы нашей улицы, и, должно
быть, с этого вечера я потерял интерес к ней; да и жизнь
пошла так, что я все реже встречал подругу.
Темною ратью двигается лес навстречу нам. Крылатые
ели — как большие птицы; березы — точно девушки. Кислый запах болота течет по полю. Рядом со мною
идет собака, высунув розовый язык, останавливается и, принюхавшись, недоуменно качает лисьей головой.
Под вечер Кирилло наш — суровый
был мужчина и в летах — встал на ноги, шапку снял да и говорит: «Ну, ребята, я вам боле не начальник, не слуга,
идите — сами, а я в леса отойду!» Мы все встряхнулись — как да что?
— Рано опята
пошли — мало
будет гриба! Плохо ты, Господи, о бедных заботишься, бедному и гриб — лакомство!
Идешь и думаешь: хорошо
быть разбойником; грабить жадных, богатых, отдавать награбленное бедным, — пусть все
будут сыты, веселы, не завистливы и не лаются друг с другом, как злые псы.
Однажды дед пришел из города мокрый весь —
была осень, и
шли дожди — встряхнулся у порога, как воробей, и торжественно сказал...
Будь лето, я уговорил бы бабушку
пойти по миру, как она ходила,
будучи девочкой. Можно бы и Людмилу взять с собой, — я бы возил ее в тележке…
Я
шел, смотрел — пыли не
было.
— Баба — сила, она самого бога обманула, вот как! — жужжала она, пристукивая ладонью по столу. — Из-за
Евы все люди в ад
идут, на-ка вот!
Играть хотелось страстно, и я увлекался играми до неистовства.
Был достаточно ловок, силен и скоро заслужил
славу игрока в бабки, в шар и в городки в ближних улицах.
Великим постом меня заставили говеть, и вот я
иду исповедоваться к нашему соседу, отцу Доримедонту Покровскому. Я считал его человеком суровым и
был во многом грешен лично перед ним: разбивал камнями беседку в его саду, враждовал с его детьми, и вообще он мог напомнить мне немало разных поступков, неприятных ему. Это меня очень смущало, и, когда я стоял в бедненькой церкви, ожидая очереди исповедоваться, сердце мое билось трепетно.
Ласково сиял весенний день, Волга разлилась широко, на земле
было шумно, просторно, — а я жил до этого дня, точно мышонок в погребе. И я решил, что не вернусь к хозяевам и не
пойду к бабушке в Кунавино, — я не сдержал слова,
было стыдно видеть ее, а дед стал бы злорадствовать надо мной.
— Да. Вот тебе — разум,
иди и живи! А разума скупо дано и не ровно. Коли бы все
были одинаково разумны, а то — нет… Один понимает, другой не понимает, и
есть такие, что вовсе уж не хотят понять, на!
— Пьяный Бор, — ворчал повар. — И река
есть — Пьяная.
Был каптенармус — Пьянков… И писарь — Запивохин…
Пойду на берег…
Когда они
шли с дровами, матросы хватали их за груди, за ноги, бабы визжали, плевали на мужиков; возвращаясь назад, они оборонялись от щипков и толчков ударами носилок. Я видел это десятки раз — каждый рейс: на всех пристанях, где грузили дрова,
было то же самое.
Уже светало. На песчаном обрыве выше пристани обозначился мощный сосновый лес. В гору, к лесу,
шли бабы, смеялись и
пели, подвывая; вооруженные длинными носилками, они
были похожи на солдат.
— По-настоящему прозвище мне не Бляхин, а… Потому, видишь ты, — мать у меня
была распутной жизни. Сестра
есть, так и сестра тоже. Такая, стало
быть, назначена судьба обеим им. Судьба, братаня, всем нам — якорь. Ты б
пошел, ан — погоди…
Первый раз я видел ночную тревогу и как-то сразу понял, что люди делали ее по ошибке: пароход
шел, не замедляя движения, за правым бортом, очень близко горели костры косарей, ночь
была светлая, высоко стояла полная луна.
— То-то ж! Я знаю про царя Петра — этого с ним не
было!
Пошел прочь…
—
Идем! — крикнул мне повар, подошел к моему столу и легонько щелкнул меня пальцем в темя. — Дурак! И я — дурак! Мне надо
было следить за тобой…
— Кто
идет? Кого черти носят — не к ночи
будь сказано?
К полудню я кончаю ловлю,
иду домой лесом и полями, — если
идти большой дорогой, через деревни, мальчишки и парни отнимут клетки, порвут и поломают снасть, — это уж
было испытано мною.
Я
пошел за ними по грязи, хотя это
была не моя дорога. Когда они дошла до панели откоса, казак остановился, отошел от женщины на шаг и вдруг ударил ее в лицо; она вскрикнула с удивлением и испугом...
Я писал денщикам письма в деревни, записки возлюбленным, мне это нравилось; но
было приятнее, чем для других, писать письма для Сидорова, — он аккуратно каждую субботу
посылал письма сестре в Тулу.
Не поверил я, что закройщица знает, как смеются над нею, и тотчас решил сказать ей об этом. Выследив, когда ее кухарка
пошла в погреб, я вбежал по черной лестнице в квартиру маленькой женщины, сунулся в кухню — там
было пусто, вошел в комнаты — закройщица сидела у стола, в одной руке у нее тяжелая золоченая чашка, в другой — раскрытая книга; она испугалась, прижала книгу к груди и стала негромко кричать...
Мне захотелось взглянуть на нее еще раз, — что
будет, если я
пойду, попрошу у нее книжку?
Хозяин
послал меня на чердак посмотреть, нет ли зарева, я побежал, вылез через слуховое окно на крышу — зарева не
было видно; в тихом морозном воздухе бухал, не спеша, колокол; город сонно прилег к земле; во тьме бежали, поскрипывая снегом, невидимые люди, взвизгивали полозья саней, и все зловещее охал колокол. Я воротился в комнаты.
В книге
шла речь о нигилисте. Помню, что — по князю Мещерскому — нигилист
есть человек настолько ядовитый, что от взгляда его издыхают курицы. Слово нигилист показалось мне обидным и неприличным, но больше я ничего не понял и впал в уныние: очевидно, я не умею понимать хорошие книги! А что книга хорошая, в этом я
был убежден: ведь не станет же такая важная и красивая дама читать плохие!
— Вырастешь — и ты
будешь счастлив…
Иди!
Было горько; на дворе сияет праздничный день, крыльцо дома, ворота убраны молодыми березками; к каждой тумбе привязаны свежесрубленные ветви клена, рябины; вся улица весело зазеленела, все так молодо, ново; с утра мне казалось, что весенний праздник пришел надолго и с этого дня жизнь
пойдет чище, светлее, веселее.
— Нет, зачем я
буду молчать! Нет, голубчик, иди-ка,
иди! Я говорю —
иди! А то я к барину
пойду, он тебя заставит…
— И
быть бы мне монахом, черной божьей звездой, — скороговоркой балагурил он, — только пришла к нам в обитель богомолочка из Пензы — забавная такая, да и сомутила меня: экой ты ладной, экой крепкой, а я, бает, честная вдова, одинокая, и
шел бы ты ко мне в дворники, у меня, бает, домик свой, а торгую я птичьим пухом и пером…
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это,
слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха
была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
Книги сделали меня неуязвимым для многого: зная, как любят и страдают, нельзя
идти в публичный дом; копеечный развратишко возбуждал отвращение к нему и жалость к людям, которым он
был сладок. Рокамболь учил меня
быть стойким, но поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу. Любимым героем моим
был веселый король Генрих IV, мне казалось, что именно о нем говорит славная песня Беранже...
И ушел Яков Шумов, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, оставив в сердце моем нелегкое, сложное чувство, —
было жалко кочегара и досадно на него,
было, помнится, немножко завидно, и тревожно думалось: зачем
пошел человек неведомо куда?
В базарные дни, среду и пятницу, торговля
шла бойко, на террасе то и дело появлялись мужики и старухи, иногда целые семьи, всё — старообрядцы из Заволжья, недоверчивый и угрюмый лесной народ. Увидишь, бывало, как медленно, точно боясь провалиться, шагает по галерее тяжелый человек, закутанный в овчину и толстое, дома валянное сукно, — становится неловко перед ним, стыдно. С великим усилием встанешь на дороге ему, вертишься под его ногами в пудовых сапогах и комаром
поешь...
— Ты гляди, какая она веселая, али это икона? Это — картина, слепое художество, никонианская забава, — в этой вещи и духа нет!
Буду ли я неправо говорить? Я — человек старый, за правду гонимый, мне скоро до бога
идти, мне душой кривить — расчета нет!
Богомилы, через которых вся нетовщина
пошла, учили: сатана-де
суть сын господень, старшой брат Исуса Христа, — вот куда доходили!
Запои Жихарева начинались всегда по субботам. Это, пожалуй, не
была обычная болезнь алкоголика-мастерового; начиналось это так: утром он писал записку и куда-то
посылал с нею Павла, а перед обедом говорил Ларионычу...
— Вот, — говорил Ситанов, задумчиво хмурясь, —
было большое дело, хорошая мастерская, трудился над этим делом умный человек, а теперь все хинью
идет, все в Кузькины лапы направилось! Работали-работали, а всё на чужого дядю! Подумаешь об этом, и вдруг в башке лопнет какая-то пружинка — ничего не хочется, наплевать бы на всю работу да лечь на крышу и лежать целое лето, глядя в небо…
—
Будешь, — сказал Ситанов и
пошел на него, глядя в лицо казака пригибающим взглядом. Капендюхин затоптался на месте, сорвал рукавицы с рук, сунул их за пазуху и быстро ушел с боя.
Я понял, что речь
идет обо мне, — когда я вошел в лавку, они оба смутились, но и кроме этого признака у меня
были основания подозревать их в дурацком заговоре против меня.
Я
был убежден в этом и решил уйти, как только бабушка вернется в город, — она всю зиму жила в Балахне, приглашенная кем-то учить девиц плетению кружев. Дед снова жил в Кунавине, я не ходил к нему, да и он, бывая в городе, не посещал меня. Однажды мы столкнулись на улице; он
шел в тяжелой енотовой шубе, важно и медленно, точно поп, я поздоровался с ним; посмотрев на меня из-под ладони, он задумчиво проговорил...