Неточные совпадения
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась
всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела,
как на приеме
у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и
как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же
как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда
у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то будут
все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос
у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно,
как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени
всех других
людей, тень влеклась за нею,
как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
—
У них
у всех неудачный роман с историей. История — это Мессалина, Клим, она любит связи с молодыми
людьми, но — краткие. Не успеет молодое поколение вволю поиграть, помечтать с нею,
как уже на его место встают новые любовники.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно
у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много,
как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие,
как старик. Смотрел на
все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
— Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее других! Так приятно видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно,
как это делают
все, рисуясь друг перед другом!
У тебя есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу
людей, которые кричат,
как заплутавшиеся в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
«
Как простодушен он», — подумал Клим. — Хорошее лицо
у тебя, — сказал он, сравнив Макарова с Туробоевым, который смотрел на
людей взглядом поручика, презирающего
всех штатских. — И парень ты хороший, но, кажется, сопьешься.
— И
все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая,
как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи!
Как ей было тяжело!
У нее глаза обезумели. Видел,
как она поседела? До чего
все это грубо и страшно.
Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю —
как?
Такие мысли являлись
у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви,
как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме,
как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин
все более не любил и боялся
людей, одержимых одной идеей, они
все насильники,
все заражены стремлением порабощать.
—
Как вам угодно. Если
у нас князья и графы упрямо проповедуют анархизм — дозвольте и купеческому сыну добродушно поболтать на эту тему! Разрешите
человеку испытать
всю сладость и
весь ужас — да, ужас! — свободы деяния-с. Безгранично разрешите…
Кривоногий кузнец забежал в тыл той группы, которая тянула прямо от колокольни, и стал обматывать конец веревки вокруг толстого ствола ветлы,
у корня ее; ему помогал парень в розовой рубахе. Веревка, натягиваясь
все туже, дрожала,
как струна,
люди отскакивали от нее, кузнец рычал...
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и
все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством
у таких
людей,
как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
По воскресеньям, вечерами,
у дяди Хрисанфа собирались его приятели,
люди солидного возраста и одинакового настроения;
все они были обижены, и каждый из них приносил слухи и факты, еще более углублявшие их обиды;
все они любили выпить и поесть, а дядя Хрисанф обладал огромной кухаркой Анфимовной, которая пекла изумительные кулебяки. Среди этих
людей было два актера, убежденных, что они сыграли
все роли свои так,
как никто никогда не играл и уже никто не сыграет.
И, если б при этом она не улыбалась странной своей улыбкой, можно было бы не заметить, что
у нее,
как у всех людей, тоже есть лицо.
У него совершенно неестественно заострились скулы, он двигал челюстью,
как бы скрипя зубами, и вертел головою, присматриваясь к суете встревоженных
людей.
Люди становились
все тише, говорили ворчливее, вечер делал их тусклыми.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна понять себя
как некое единое целое. Именно.
Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция,
вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам
всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения.
У нас нет друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы — чудаки, чужие
люди.
Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч
людей, — воем, который приближался,
как невидимая глазу туча, стирая
все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади
у Главного дома. Когда этот вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во
всю силу легких...
Казалось, что зрачки его узких глаз не круглы и не гладки,
как у всех обыкновенных
людей, а слеплены из мелких, острых кристалликов.
—
У нее,
как у ребенка, постоянно неожиданные решения. Но это не потому, что она бесхарактерна, он — характер,
у нее есть! Она говорила, что ты сделал ей предложение? Смотри, это будет трудная жена. Она
все ищет необыкновенных
людей,
люди, милый мой, —
как собаки: породы разные, а привычки
у всех одни.
К удивлению Самгина
все это кончилось для него не так,
как он ожидал. Седой жандарм и товарищ прокурора вышли в столовую с видом
людей, которые поссорились; адъютант сел к столу и начал писать, судейский, остановясь
у окна, повернулся спиною ко
всему, что происходило в комнате. Но седой подошел к Любаше и негромко сказал...
Но, несмотря на это, он вызвал
у Самгина впечатление зажиточного
человека, из таких, — с хитрецой, которым
все удается, они всегда настроены самоуверенно,
как Варавка, к
людям относятся недоверчиво, и, может быть, именно в этом недоверии — тайна их успехов и удач.
— Говорят об этом вот такие,
как Дьякон,
люди с вывихнутыми мозгами, говорят лицемеры и
люди трусливые,
у которых не хватает сил признать, что в мире, где
все основано на соперничестве и борьбе, — сказкам и сентиментальностям места нет.
У всех этих
людей были такие же насмешливые глаза,
как у грузчика, и такая же дерзкая готовность сказать или сделать неприятное.
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних
людей, которые не знают, что им делать, а может быть, не хотят ничего делать. Они сидят и лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над морем,
как за столом, и
все они чего-то ждут. А тех
людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке, тех не было видно.
У Омона Телепнева выступала в конце программы, разыгрывая незатейливую сцену: открывался занавес, и пред глазами «
всей Москвы» являлась богато обставленная уборная артистки; посреди ее,
у зеркала в три створки и в рост
человека, стояла, спиною к публике, Алина в пеньюаре, широком,
как мантия.
— Конечно, смешно, — согласился постоялец, — но, ей-богу, под смешным словом мысли
у меня серьезные.
Как я прошел и прохожу широкий слой жизни, так я вполне вижу, что
людей, не умеющих управлять жизнью, никому не жаль и
все понимают, что хотя он и министр, но — бесполезность! И только любопытство,
все равно
как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто — по чужим квартирам, по воровским делам.
— Совершенно невозможный для общежития народ, вроде
как блаженный и безумный. Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь, ходят
люди в своей профессии нормально,
как в резиновых калошах. И — никаких предрассудков,
все понятно. А
у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно с фокусом, с фантазией. Позвольте рассказать… По одному поручению…
На него смотрели
человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что
все смотрят так же,
как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного.
У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с
человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.
У нее была очень милая манера говорить о «добрых»
людях и «светлых» явлениях приглушенным голосом;
как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней — объяснения
всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но
все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Диомидов вертел шеей, выцветшие голубые глаза его смотрели на
людей холодно, строго и притягивали внимание слушателей,
все они
как бы незаметно ползли к ступенькам крыльца, на которых,
у ног проповедника, сидели Варвара и Кумов, Варвара — глядя в толпу, Кумов — в небо, откуда падал неприятно рассеянный свет, утомлявший зрение.
— Он очень милый старик, даже либерал, но — глуп, — говорила она, подтягивая гримасами веки, обнажавшие пустоту глаз. — Он говорит: мы не торопимся, потому что хотим сделать
все как можно лучше; мы терпеливо ждем, когда подрастут
люди, которым можно дать голос в делах управления государством. Но ведь я
у него не конституции прошу, а покровительства Императорского музыкального общества для моей школы.
—
Как же не бывает, когда есть? Даже есть круглые,
как шар, и
как маленькие лошади. Это
люди все одинаковые, а рыбы разные.
Как же вы говорите — не бывает?
У меня — картинки, и на них
все, что есть.
Самгин видел, что большинство
людей стоит и сидит молча, они смотрят на кричащих угрюмо или уныло и почти
у всех лица измяты,
как будто
люди эти давно страдают бессонницей.
Все, что слышал Самгин, уже несколько поколебало его настроение. Он с досадой подумал: зачем Туробоев направил его сюда? Благообразный старик говорил...
Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «огней души» в глазах жителей, ему казалось, что
все настроены так же неопределенно,
как сам он, и никто еще не решил — надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина,
у которого когда-то жил Макаров. Его «ура» поддержали несколько
человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в теплом пальто, заметил...
Он легко, к своему удивлению, встал на ноги, пошатываясь, держась за стены, пошел прочь от
людей, и ему казалось, что зеленый, одноэтажный домик в четыре окна
все время двигается пред ним, преграждая ему дорогу. Не помня,
как он дошел, Самгин очнулся
у себя в кабинете на диване; пред ним стоял фельдшер Винокуров, отжимая полотенце в эмалированный таз.
— Нет — глупо! Он — пустой. В нем
все — законы,
все — из книжек, а в сердце — ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! — вскричала она, не давая Самгину говорить. — Он — скупой,
как нищий. Он никого не любит, ни
людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть
у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости… Я знаю, что это — умею!
Как все необычные
люди, Безбедов вызывал
у Самгина любопытство, — в данном случае любопытство усиливалось еще каким-то неопределенным, но неприятным чувством. Обедал Самгин во флигеле
у Безбедова, в комнате, сплошь заставленной различными растениями и полками книг, почти сплошь переводами с иностранного: 144 тома пантелеевского издания иностранных авторов, Майн-Рид, Брем, Густав Эмар, Купер, Диккенс и «Всемирная география» Э. Реклю, — большинство книг без переплетов, растрепаны, торчат на полках кое-как.
— Это ужасно! — сочувственно откликнулся парижанин. — И
все потому, что не хватает денег. А мадам Муромская говорит, что либералы — против займа во Франции. Но, послушайте, разве это политика?
Люди хотят быть нищими… Во Франции революцию делали богатые буржуа, против дворян, которые уже разорились, но держали короля в своих руках, тогда
как у вас, то есть
у нас, очень трудно понять — кто делает революцию?
—
Как скажете: покупать землю, выходить на отруба, али — ждать? Ежели — ждать, мироеды
все расхватают. Тут —
человек ходит, уговаривает: стряхивайте господ с земли, громите их! Я, говорит, анархист. Громить — просто. В Майдане
у Черкасовых — усадьбу сожгли, скот перерезали, вообще — чисто! Пришла пехота,
человек сорок резервного батальона, троих мужиков застрелили, четырнадцать выпороли, баб тоже. Толку в этом — нет.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она —
человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни,
как у всех.
У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
— Ее Бердников знает. Он — циник, враль, презирает
людей,
как медные деньги, но
всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.›
У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала… На мой взгляд она — выдуманная особа…
Катафалк ехал по каким-то пустынным улицам, почти без магазинов в домах, редкие прохожие
как будто не обращали внимания на процессию, но
все же Самгин думал, что его одинокая фигура должна вызывать
у людей упадков впечатление.
— Напрасно усмехаетесь. Никакая она не деятельница, а просто — революционерка,
как все честные
люди бедного сословия. Класса, — прибавила она. — И — не сумасшедшая, а… очень просто, если бы
у вас убили любимого
человека, так ведь вас это тоже ударило бы.
— Слышите,
как у всех в доме двери хлопают? Будто испугались люди-то.
И вот он сидит в углу дымного зала за столиком, прикрытым тощей пальмой, сидит и наблюдает из-под широкого, веероподобного листа. Наблюдать — трудно, над столами колеблется пелена сизоватого дыма, и лица
людей плохо различимы, они
как бы плавают и тают в дыме,
все глаза обесцвечены, тусклы. Но хорошо слышен шум голосов, четко выделяются громкие, для
всех произносимые фразы, и, слушая их, Самгин вспоминает страницы ужина
у банкира, написанные Бальзаком в его романе «Шагреневая кожа».
Создав такую организацию, мы отнимаем почву
у «ослов слева»,
как выразился Милюков, и получим широкую возможность произвести во
всей стране отбор лучших
людей.
Самгин следил,
как соблазнительно изгибается в руках офицера с черной повязкой на правой щеке тонкое тело высокой женщины с обнаженной до пояса спиной, смотрел и привычно ловил клочки мудрости человеческой. Он давно уже решил, что мудрость, схваченная непосредственно
у истока ее, из уст
людей, — правдивее, искренней той, которую предлагают книги и газеты. Он имел право думать, что особенно искренна мудрость пьяных, а за последнее время ему казалось, что
все люди нетрезвы.