Неточные совпадения
Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но
в день своего рождения бабушка повела Клима гулять и
в одной из
улиц города,
в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание
в пять
окон, разделенных тремя колоннами,
с развалившимся крыльцом,
с мезонином
в два
окна.
Из
окна своей комнаты он видел: Варавка, ожесточенно встряхивая бородою, увел Игоря за руку на
улицу, затем вернулся вместе
с маленьким, сухоньким отцом Игоря, лысым,
в серой тужурке и серых брюках
с красными лампасами.
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил
в дом, здоровался
с Климом рассеянно и как
с незнакомым; он шагал по двору, как по
улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел
в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда
в полдень,
в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки
в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Самгин сконфуженно вытер глаза, ускорил шаг и свернул
в одну из
улиц Кунавина, сплошь занятую публичными домами. Почти
в каждом
окне, чередуясь
с трехцветными полосами флагов, торчали полуодетые женщины, показывая голые плечи, груди, цинически перекликаясь из
окна в окно. И, кроме флагов, все
в улице было так обычно, как будто ничего не случилось, а царь и восторг народа — сон.
Шли
в гору по тихой
улице, мимо одноэтажных, уютных домиков
в три,
в пять
окон с кисейными занавесками,
с цветами на подоконниках.
Дня через три, вечером, он стоял у
окна в своей комнате, тщательно подпиливая только что остриженные ногти. Бесшумно открылась калитка, во двор шагнул широкоплечий человек
в пальто из парусины,
в белой фуражке,
с маленьким чемоданом
в руке. Немного прикрыв калитку, человек обнажил коротко остриженную голову, высунул ее на
улицу, посмотрел влево и пошел к флигелю, раскачивая чемоданчик, поочередно выдвигая плечи.
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить
с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине
с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у
окна на
улицу, потом открыл
окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
— Пора идти. Нелепый город, точно его черт палкой помешал. И все
в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы
с венского на московский. Обок
с одним таким уродищем притулился, нагнулся
в улицу серенький курятничек
в три
окна, а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
В чистеньком городке, на тихой, широкой
улице с красивым бульваром посредине, против ресторана, на веранде которого, среди цветов, играл струнный оркестр, дверь солидного, но небольшого дома, сложенного из гранита, открыла Самгину плоскогрудая, коренастая женщина
в сером платье и, молча выслушав его объяснения, провела
в полутемную комнату, где на широком диване у открытого, но заставленного
окна полулежал Иван Акимович Самгин.
— Слышали? Какой-то идиот стрелял
в Победоносцева,
с улицы,
в окно, черт его побери! Как это вам нравится, а?
— Вообще
в России, кроме социалистов, — ничего смешного нет. Юмористика у нас — глупая: полячок или еврейчик, стреляющий
с улицы в окно обер-прокурора Святейшего синода, — вот. Пистолетишко, наверное, был плохонький.
Город
с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись
окна домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях, по
улицам зашагали пешеходы
с тростями,
с палками
в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, —
улицы снова опустели,
окна закрылись, город уныло притих.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за
окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала
в стены дома, как будто расширяя
улицу. Фонарь против дома был разбит, не горел, — казалось, что дом отодвинулся
с того места, где стоял.
Сухо рассказывая ей, Самгин видел, что теперь, когда на ней простенькое темное платье, а ее лицо, обрызганное веснушками, не накрашено и рыжие волосы заплетены
в косу, — она кажется моложе и милее, хотя очень напоминает горничную. Она убежала, не дослушав его, унося
с собою чашку чая и бутылку вина. Самгин подошел к
окну; еще можно было различить, что
в небе громоздятся синеватые облака, но на
улице было уже темно.
Возвратясь
в столовую, Клим уныло подошел к
окну.
В красноватом небе летала стая галок. На
улице — пусто. Пробежал студент
с винтовкой
в руке. Кошка вылезла из подворотни. Белая
с черным. Самгин сел к столу, налил стакан чаю. Где-то внутри себя, очень глубоко, он ощущал как бы опухоль: не болезненная, но тяжелая, она росла. Вскрывать ее словами — не хотелось.
На другой день он проснулся рано и долго лежал
в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина
в кухне и на
улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки
с улицы в розовые стекла
окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как
в барабан, огромнейшим кулаком.
Клим остался
с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у
окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На
улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли
в корзинку.
Самгин посмотрел
в окно —
в небе, проломленном колокольнями церквей, пылало зарево заката и неистово метались птицы, вышивая черным по красному запутанный узор. Самгин, глядя на птиц, пытался составить из их суеты слова неоспоримых фраз.
Улицу перешла Варвара под руку
с Брагиным, сзади шагал странный еврей.
Белые двери привели
в небольшую комнату
с окнами на
улицу и
в сад. Здесь жила женщина.
В углу,
в цветах, помещалось на мольберте большое зеркало без рамы, — его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола — три глубоких кресла, за дверью — широкая тахта со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, — дорогой шелковый ковер, дальше — шкаф, тесно набитый книгами, рядом
с ним — хорошая копия
с картины Нестерова «У колдуна».
«Умна, — думал он, идя по теневой стороне
улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла
в окнах каких-то счастливых домов. — Умна и проницательна. Спорить
с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце — термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, — она, вероятно, бессердечна
в этом смысле».
Не пожелав остаться на прения по докладу, Самгин пошел домой. На
улице было удивительно хорошо, душисто,
в небе, густо-синем, таяла серебряная луна, на мостовой сверкали лужи,
с темной зелени деревьев падали голубые капли воды;
в домах открывались
окна. По другой стороне узкой
улицы шагали двое, и один из них говорил...
Дождь иссяк,
улицу заполнила сероватая мгла, посвистывали паровозы, громыхало железо, сотрясая стекла
окна,
с четырехэтажного дома убирали клетки лесов однообразно коренастые рабочие
в синих блузах,
в смешных колпаках — вполне такие, какими изображает их «Симплициссимус». Самгин смотрел
в окно, курил и, прислушиваясь к назойливому шороху мелких мыслей, настраивался лирически.
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный дом
в улице, где жил Самгин, почти против
окон его квартиры, все они были, по Брюсову, «
в фартуках белых». Он узнал их по фигуре артельного старосты, тощего старичка
с голым черепом,
с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
Около полудня
в конце
улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль,
в нем сидел толстый человек
с цилиндром на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом
с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой
в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка
окна, подумал, что толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать на год раньше — на юбилей Романовых.
Снимок — мутный, не сразу можно было разобрать, что на нем — часть
улицы, два каменных домика, рамы
окон поломаны, стекла выбиты,
с крыльца на каменную площадку высунулись чьи-то ноги, вся
улица засорена изломанной мебелью, валяется пианино
с оторванной крышкой, поперек
улицы — срубленное дерево, клен или каштан, перед деревом — костер, из него торчит крышка пианино, а пред костром,
в большом, вольтеровском кресле, поставив ноги на пишущую машинку, а винтовку между ног, сидит и смотрит
в огонь русский солдат.
«Предусмотрительно», — подумал Самгин, осматриваясь
в светлой комнате,
с двумя
окнами на двор и на
улицу,
с огромным фикусом
в углу,
с картиной Якобия, премией «Нивы», изображавшей царицу Екатерину Вторую и шведского принца. Картина висела над широким зеленым диваном, на
окнах — клетки
с птицами,
в одной хлопотал важный красногрудый снегирь,
в другой грустно сидела на жердочке аккуратненькая серая птичка.
Прыжки осветительных ракет во тьму он воспринимал как нечто пошлое, но и зловещее. Ему казалось, что слышны выстрелы, — быть может, это хлопали двери. Сотрясая рамы
окон, по
улице с грохотом проехали два грузовых автомобиля, впереди — погруженный, должно быть, железом, его сопровождал грузовик,
в котором стояло десятка два людей, некоторые из них
с ружьями, тускло блеснули штыки.